Я родился в одном из самых древних русских городов — Ярославле, хотя мои родители не были там коренными местными жителями. Мой вес при рождении составил пять килограмм (на этом месте повествования девчонки обычно произносят «О-о-о-о-о…»), в момент появления на свет необычно долго и громко кричал. Произошло же это в больнице им. Семашко, на Красном Перекопе.
Моя мама — Лидия Алексеевна — родом из Калининской, теперь Тверской области. Она была предпоследним ребенком в большой семье, в которой выросли 10 детей. Бабушка была награждена Медалью материнской славы и носила звание Мать-героиня. Все мамины братья и сестры (за исключением умерших в младенчестве, конечно же), вышли в люди, стали специалистами (офицер, бухгалтер, преподаватель, техник, высококвалифицированные рабочие). У большинства моих двоюродных братьев и сестер и у их детей судьба тоже складывается вполне благополучно. Кто-то уже несколько лет с успехом занимается бизнесом, кто-то работает в посольстве, кто-то стал дизайнером, кто-то — офицером. Есть среди нас даже жена священника.
Правило в большой семье, в которой воспитывалась мама, было такое: стукнуло 15-17 лет — поезжай на поиски счастья в город. И ехали: осели в Москве, Ленинграде, Твери, Ярославле, Свердловской области. Моя мама после окончания школы оказалась в Ярославле, где к тому времени жила ее старшая сестра, тётя Рая. Все достояние семнадцатилетней Лидии Алексеевны помещалось в небольшом чемоданчике. Но прежде нужно закончить рассказ о её родителях и малой родине.
Мои бабушка и дедушка по материнской линии, оба 1904 г. р., родились и выросли в городке Красный Холм Тверской губернии. Их родители были купцами, подрядчиками. У Красавцевых (девичья фамилия бабушки) был магазинчик на Васильевском острове. В ранней молодости, до революции бабушка даже успела поработать кассиром в заведении своего отца. Красный холм был экономически тесно связан с Санкт-Петербургом, поставлял в столицу кожи и другую сельхозпродукцию. В этом небольшом городке было, например, целых шесть банков и много другого, свидетельствующего о высоком уровне развития. Подробности можно уточнить по словарю Брокгауза и Ефрона. По иронии судьбы, родовые корни моей первой жены Марины восходят примерно к этим же местам (город Пестово Новгородской области). Она тоже говорила, что, по рассказам ее бабушки, люди там жили благополучно. По крайней мере, кожаная верхняя одежда считалась повседневной а золото котировалось только высочайшей пробы. Из такого было сделано, например, обручальное кольцо, доставшееся по наследству моей маме.
Мамину маму звали Анна Ивановна. Она закончила 7 классов (много по тем временам). Ей легко давалась учеба, однокашникии даже задирали ее как отличницу и порой доводили до слез. Здравый ум и, кстати говоря, косу до пояса она сохранила до самой своей смерти (умерла в 1988 году). Помнила наизусть много стихов, причем не из той классики, которую сейчас учат в школе, а каких-то особенных. По крайней мере такими они казались в советское время. Например, про бездомного мальчика, которого накормила добрая женщина (это произведение, кажется, цитирует Ипполит в «Иронии судьбы»: «Шел по улице малютка, посинел и весь продрог»), или о том, как Петр Первый помог дедушке-чухонцу изготовить новый челнок:
Так топор в руках и ходит,
Так и тычет долото
И челнок на славу вышел
А не был - что решето.
Знала, конечно, и классику, переиначивая ее порой на собственный лад: «В пустынных улицах светла адмиралтейская игла». От нее я впервые услышал довольно длинный отрывок из Некрасова: «Плакала Саша, как лес вырубали». С ее подачи я в детстве проникся большим уважением к личности Петра Первого и, бывало, спрашивал: «Бабушка, правда я похож на Петра Первого? Правда у меня плечи такие же широкие, как у Петра Первого?». Она по доброму смеялась и с удовольствием пересказывала эти наивные претензии родным. Ростом я действительно отличался высоким и это, кстати, передалось мне именно генами этой моей бабушки. Ее мама, носившая редкое имя Домна, тоже была высокой, выносливой, и даже, говорят, совершила пешее паломничество в Иерусалим.
Анна Ивановна, скорее всего, происходила из карело-финских племен, представители которых нередки в северо-восточных районах Тверской области. Меня она, когда пребывала в особенно благодушном настроении, называла «кореляк». Возвращаясь к Петру Первому и его плечах должен с огорчением отметить, что мои-то как раз и подкачали. В раннем школьном детстве мне кто-то с насмешкой сказал, что плечи у меня узкие и я сильно комплексовал из-за этого. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что у Петра Первого тоже были не слишком широкие плечи. По крайней мере таким он изображен на памятнике работы М. Шемякина.
Когда мне было лет 7 или чуть больше, по телевизору показывали сериал про Павку Корчагина. Детвора, за неимением ничего другого, героизировала персонажей этого фильма, и мы играли в «красных» и «белых». Помню, заявился в комнату к бабушке в самодельной будёновке и пафосно сказал: «Смотри, бабушка, похож я на твоих ровесников?» Думал, она будет довольна, как в случае с Петром Первым, но она как-то натянуто улыбнулась и отправила меня играть дальше. Из смутных рассказов тёти Раи, самой старшей среди братьев и сестер моей мамы, я потом узнал, что после революции предприятие Красавцевых существовало до 1929 года, а потом случилась какая-то беда, о которой хранительница семейных секретов упорно молчала до самой смерти и унесла эту тайну в могилу. Таких секретов было, наверно, немало. О них тётя Рая рассказывать боялась. Кое-что сообщала намеками, разве что, выпив пару рюмочек ликера, что с ней случалось редко.
Отец моей мамы — Алексей Тимофеевич Круглов — был одним из троих детей в своей семье. А вот прадед Тимофей был единственным ребенком у родителей и, кажется, они смогли создать для него неплохие стартовые условия. Но о семье деда я знаю меньше, поскольку сам он был человеком замкнутым, угрюмым и, можно сказать, желчным. Судя по внешности, его ближайшие предки (скорее всего, по материнской линии) были татарами, а может, даже, кавказцами. По крайней мере в репортажах о ближневосточных событиях я иногда вижу лица очень похожие на моих дядьев по материнской линии. В соседнем подъезде нашего дома живет пожилой татарин, во многом похожий на деда. Да и вышеупомянутую тетку звали Раиса, хотя, с другой стороны, несмотря на частенько мелькающие в ее внешности азиатские черточки, всю жизнь она была очень светловолосой, а на исходе жизни она была седа как лунь.
О вспыльчивости дедушки Алексея известно такое семейное предание. Однажды бабушка подала ему на обед слишком горячие щи. Пленка жира не давала испаряться воде, поэтому догадаться по внешнему виду о том, что в тарелке находится фактически кипяток было невозможно. Ложка тоже была деревянной, так что ничего не подозревающий дедушка от души зачерпнул и отправил раскаленное первое блюдо в рот. Побелев от боли и ярости, он швырнул злополучную тарелку в бабушку, причинив ей весьма ощутимый ожог. Вот такие патриархальные нравы, которые, иногда, хотя и в несколько сглаженной форме, прорываются иной раз и в моем поведении.
Прожили Алексей Тимофеевич и Анна Ивановна жизнь долгую и трудную, но никогда не ссорились, по крайней мере видимо, с истеричным хлопаньем дверьми. Они даже улаживать семейные конфликты своих детей ездили вместе. Где-то есть фотография, где эти моложавые старики, сидят в обнимку на траве во время сенокоса и улыбаются в камеру. В их взглядах читается: «Тяжелая была жизнь, да ничего, проскочили, грехов особых не наделали». На железнодорожной станции Овинище, где они жили после войны, семья держалась особняком. Деда уважали за начитанность, приглашали в ревизионные комиссии, так как он разбирался в счетоводстве, хотя работал всего лишь начальником дистанции (это такая железнодорожная должность).
То обстоятельство, что в свое время дед из «кулацкого сына» умудрился превратиться в советского железнодорожника (закончил соответствующие курсы в 1925 г.) позволило ему получить бронь на время войны. Так что героический пафос по поводу того, что во время Великой Отечественной войны каждая семья потеряла отца, мужа, брата был мне долгое время неведом, пока я не стал интересоваться своим происхождением по отцовской линии, но о ней речь впереди, а пока добавлю, что тётя Рая как-то раз действительно упомянула о том, что «нашу семью раскулачили». В деревне Коженково Краснохолмского района Тверской области до сих пор, наверно, стоит дом на каменном цоколе, принадлежавший моим предкам по линии Кругловых. Это прозвучало уже после Перестройки, а в советские времена на вопросах о прошлом семьи лежало непробиваемое табу.
Дедушка Алексей был мужчиной малопьющим. Точнее говоря, выпивал только по праздникам и очень хорошо знал меру — две-три стопки. Зато курил очень много, даже умер от рака легких. Курил, видимо, от того, что нервничал по любому поводу. Помню как он возмущался, например, всё ухудшавшимся качеством советского табака: «Вот раньше, соберётся компания, один курит, а остальные, у кого табака нет, говорят: «Покури, покури, а мы понюхаем». А теперешний дым и нюхать-то противно». Несколько раз я застал его за прослушиванием «Немецкой волны». Он не был диссидентом, скорее наоборот, всю жизнь отличался подчеркнутой законопослушностью, хотя от коммунистической партии так же подчеркнуто дистанцировался. Интересовался он такими радиопередачами скорее из любопытства, чем руководствуясь антисоветским побуждениями. Например, когда в интервью с перебежчиками в ФРГ корреспондент спросил, о чем из оставленного на Родине они больше всего скучают, они ответили: «По черному хлебу». Дед плюнул, ругнулся и выключил приемник.
Со мной Алексей Тимофеевич, в силу своей угрюмости и моего малолетства, перекинулся, разве что, парой слов. Самое сильное мое воспоминание о нем — как он учил меня плести корзины из ивового прута. Сначала мы дедушкиным складным ножом (швейцарской конструкции, до сих хранится у меня) нарезали прутьев, которые на велосипеде привезли домой, огромную, почти неподъемную охапку. Потом с конца каждого прута дедушка срезал около половины толщины на длину сантиметров 10, делал кольцо из прутьев и от него лучеобразно пускал другие, вплетая в это кольцо утонченные концы. Наконец, расположив эти лучи конусом, он стал оплетать их оставшимися прутьями. Дедушка мог самостоятельно покрыть крышу дранкой (хотел даже изготовить машину для производства этого материала), починить велосипед и даже оснастить его небольшим бензиновым моторчиком, и даже сшить сапоги от начала до конца, для чего в семье имелась мощная машинка «Зингер». Однако, несмотря на верстак в сарае и наличие большого количества инструмента, рукодельным я бы его не назвал. Он вовремя заготавливал дрова и уголь на зиму, справлялся с сенокосом, огородом, поддерживал дом в исправности, но думать и читать любил больше, чем создавать что-то своими руками.
У дедушки с бабушкой всегда была живность — куры, коза, даже корова пока были помоложе. Прилагались к домику покос, огород. В окрестных смешанных лесах, красивее которых я видел только в Белорусии, было много черники, малины, грибов. С лесом связано у меня ощущение счастья и вообще летние месяцы, когда мама отправляла меня гостить в Овинище, были самыми лучшими в жизни.
Наш домик стоял буквально в ста метрах от железной дороги и трясся всякий раз, когда мимо шел железнодорожный состав. Так что в этом ощущении счастья очень велик удельный вес запаха шпал, мазута, угольной пыли, поэтому, всё, что связано с железной дорогой, например, песню Бориса Гребенщикова «Дай мне напиться железнодорожной воды» я воспринимаю по-особенному.
Самым сильным впечатлением детства, повлиявшим, наверно, на весь мой склад ума, было следующее. За домом бабушки с дедушкой, в лесопосадках («ёлочках»), были свалены агрегаты, узлы от старых моторов (не исключено, что тех самых, из которых дедушка с товарищами пытались когда-то соорудить машину для производства кровельной дранки). Облюбовав себе небольшой картер с размещенным в нем блоком шестерен, я вытащил его из «ёлочек» и стал изучать его устройство во дворе, на который выходили окна кухни. Выяснив, что шестерни можно определенным образом привести во вращение, я очень воодушевился и стал возиться с этим механическим узлом не подозревая, что за мной наблюдают. Через какое-то время я поднял глаза и увидел в окне кухни смеющихся стариков: вот, мол, шестилетний механик, что-то ведь там у него вертится. Я так возгордился этим одобрением, что решил самостоятельно собрать из валявшихся в лесопосадках деталей настоящий трактор. Твердо решил. В моменты ссор с деревенскими друзьями я обиженно думал: «Ладно же. Вот соберу трактор, а вас не покатаю!». Это моральное поощрение от бабушки с дедушкой, наверно, и дало толчок увлечению техникой, естественным наукам. Со временем пробудились и гуманитарные интересы, но «лирик» во мне долго был подчинен «физику», хотя случались и «оттепели» с «перестройками».
С деревенскими мальчишками, моими друзьями мы совершенно самостоятельно ходили в лес ещё будучи дошкольниками. В основном «за грибам». За ягодами ходили чаще со взрослыми, потому что собирать их — дело нудное, неинтересное. Другое дело грибы, где можно состязаться в количестве собранных белых, подосиновиков, подберезовиков. А «солонина» — грузди, волнушки, серушки, рыжики, лисички - вообще в счет не шли. Когда меня уже во взрослом возрасте пригласили по грибы в ярославские леса, я был удивлен тому, как люди радуются банальным черным груздям, сыроежкам и даже (о, святотатство!) грибам-матрешкам. В краях, где жили бабушка с дедушкой, все это считалось чуть ли не поганками, потому что и приличных грибов было достаточно. Например, в наших детских грибных состязаниях сыроежки совершенно не котировались, а пресловутые матрешки (по нашему — свинушки) мы просто пинали ногами.
Грибные набеги приучили меня к долгим пешим переходам. Пройти 10-15 километров в день по лесам в возрасте 8-10 лет не представляло для моих друзей и меня особого труда. Заблудился я лишь однажды, и то выбрался часа через два. Рядом была железная дорога и всегда можно было сориентироваться по шуму поездов. Помню, что когда заблудился, захотел пить. Нашел глубокую лужу с отстоявшейся прозрачной водой. Как напиться не замутив воды? Срезал полый стебель дягиля (у нас он назывался «дудель»), опустил конец трубки в воду, через другой стал втягивать воду в себя. Ни малейших последствий для здоровья это не имело, хотя понимал, что делаю что-то ненормальное с городской точки зрения.
У нашей маленькой мальчишеской компании было одно необычное увлечение. Слоняясь целыми днями по усыпанным земляникой железнодорожным откосам (по ним легче добраться до грибных мест) мы подбирали с земли всякие предметы, падавшие достаточно регулярно из окон пассажирских вагонов. В частности, очень ценились жестяные пробки от бутылок с газированной водой: «Байкал», «Пепси», «Кока-кола», «Пивзавод им. Бадаева» и т. п. Все это аккуратно плющилось под колесами проходящих поездов («блинчики»), упаковывалось в спичечные коробки и становилось предметом яростного коллекционирования. Мой приятель Лёшка, обладавший то ли более острым зрением, то ли внимательностью (он и грибы лучше меня отыскивал) находил настоящие жемчужины для своей пробочной коллекции, но и мне было чем похвастаться…
К сожалению, в Овинищах прошло не так много месяцев моего раннего детства, хотя именно они оставили в моей памяти самые лучшие, неизгладимые впечатления. В Ярославле события развивались не так счастливо, о чем и пойдет речь дальше.
Суровая ярославская реальность заключалась в том, что мои родители развелись, когда мне было 6 лет. До развода у нас была хорошая, полногабаритная трехкомнатная квартира почти в центре города. Правда отопление было не центральное, но в этом была своя прелесть: в ванной стояла водогрейка-титан, который можно было топить дровами и при этом любоваться в городских условиях огнем печки. Здесь самое время сказать о моем отце и его предках.
Если мама в свои 17 лет оказалась в чужом для нее Ярославле с одним лишь чемоданчиком в руках, то у отца и родственные, и имущественные исходные данные в этом городе были гораздо более сильными. В нем было больше типично ярославского качества, которое до революции называли «расторопностью».
Все нижеописанные события о детстве моего отца разворачивались в деревне Макеево Некрасовского района Ярославской области. Начать повествование о его семье следует с трагической истории моей прабабушки по отцовской линии — Любови Ивановны… Кругловой. Да, она, проживая за сотни верст от Тверской области, носила такую же фамилию, как и мой дед по материнской линии, но это, кажется, всего лишь совпадение. Трагизм же заключается в том, что ее насильно выдали замуж за моего прадеда — Белякова Павла. Прабабушка была дочерью бедного человека. У нее был возлюбленный, но моя пра-прабабка по беляковской линии (ее звали Астафьевна) — женщина жесткая и прижимистая — как-то так все устроила, что Любовь выдали за ее сына. Невеста заперлась в подвале и не хотела выходить несколько суток, но никто ее не выручил, так и вышла за нелюбимого. Вскоре у молодых появился сын — мой дед, Николай Беляков, но почти сразу же пришла новая беда: прадеда, которому едва перевалило за 20, забрали на фронт Первой мировой войны и буквально через несколько месяцев, в начале 1915 года, он «погиб в газовой атаке под городом Перемышль», по крайней мере так гласит семейное предание, подтверждавшееся и односельчанами.
Принято считать, что отравляющий газ впервые был применен в военных действиях под Ипром, откуда и пошло слово иприт. Тем не менее, в энциклопедии Britanica я читал, что газовая атака под Перемышлем произошла раньше ипрской и поэтому всегда говорю, что мой прадед погиб в самой первой газовой атаке.
Эти беды, конечно же, сказались на прабабушке: в скором времени, видимо, от нервного шока, она оглохла. Всю оставшуюся жизнь Любовь Ивановна была чрезвычайно трудолюбивой, видимо, в работе стараясь отвлечься от мыслей о сломанной судьбе. Она могла выйти в поле в дождь, в слякоть, в снег. В Отечественную войну выкапывала гнилую картошку, чтобы прокормить внуков, чуть ли не из сугробов. Впрочем, навыки трудолюбия формировались у крестьян с детства. На этих землях выращивали картофель для крахмало-паточной фабрики купца Понизовкина, в честь которого даже был переименован сам населенный пункт на берегу Волги. При большевиках село с прилегающей фабрикой стало называться Красный Профинтерн. Профинтерн сами большевики расформировали еще до Великой Отечественной, а населенному пункту до сих пор не вернули одного из прежних названий. Купец Понизовкин с делами справлялся, люди работали у него охотно. В праздники хозяин лично объезжал работников и каждому с поклоном вручал небольшую денежную премию, в том числе и моей прабабушке, простой крестьянке.
Сын Николай стал единственным смыслом жизни Любови Ивановны и не обманул надежд матери: закончил 7 классов, поработав немного в колхозе, стал проявлять интерес к торговле, кооперации, работать на небольших, но ответственных должностях (счетоводом, например). Можно подумать, что Николай был этаким тихим умником, но односельчане рассказывали, что был он высоким, крепким, девки его любили. Бывало, посадит их несколько в телегу, скажет: «Ну-ка, подержите вожжи», а сам зайдет сзади, разбежится и прыгнет прямо на них, в самую гущу… Это качество он унаследовал явно не от безропотной Любови Ивановны у которой, кстати, был брат, который прожил долгую жизнь и умер, говорят, чуть ли не девственником — до того был осторожен в общении с противоположным полом. Зато (раз уж о нем зашла речь) этот Алексей Иванович умудрялся в советские времена, нигде официально «не работая» (т. е. не будучи оформлен по КЗоТу), накапливать огромные суммы денег. Он выращивал огурцы, солил их в бочках, бочки осенью опускал в пруд, а зимой, когда спрос на эту продукцию достигал пика, деревянная тара с огурцами извлекалась из подо льда, грузилась на специально нанимаемые железнодорожные платформы и отправлялись в Мурманск или Воркуту, где платежеспособность граждан на порядок превышала среднюю по стране. Ну и как после этого можно говорить, что в советское время нельзя было заниматься бизнесом? Однажды, после денежной реформы, все его накопления, которые он держал в виде купюр в каком-то домашнем тайнике, обесценились. Он ужнал об этом чуть ли не через год, но нисколько не расстроился: «Еще заработаю». Под старость лет Алексея Ивановича охмурила, говорят, какая-то женщина, которой нужно было кормить троих детей. Она понемногу выманила у старика все капиталы, отобрала полдома и закончил Алексей Иванович свои дни в доме престарелых. Хорошо еще оставшуюся часть дома племяннику успел отписать.
Но вернемся к моему деду Николаю, который пошел не в мать энергичным и напористым. Видимо, лихость свою он унаследовал как раз по линии чернявых Беляковых, о которых жители деревни говорили как о «злом племени». Говорят, что крестьянские роды Беляковых и Калугиных пригнали в ярославские края в эпоху крепостного права из южной России. Был, например, в этой семье такой родственник, который, если узнавал, что «наших» побили в соседней деревне, садился на своего черного коня (коня звали Графиком), выламывал из ближайшего забора дрын покрепче и мчался на выручку, всегда обеспечивая макеевским убедительную победу в битвах «стенка на стенку». И если описывая корни по материнской линии я говорил о том, что азиат на одну восьмую, то в связи с только что сказанным нужно, думаю, прибавить, еще столько же, поскольку татарские черточки нет-нет да и проявлялись во внешности моего отца. Когда ему было уже под шестьдесят, я сказал: «Батя, а ведь ты на Минтимера Шаймиева похож». Он удивился, но возражать не стал.
Итак, мой дед, Николай Павлович Беляков, полный сил и энергии, достиг того возраста, когда молодой человек должен жениться. Выбор его пал на Елизавету Николаевну Зуеву — мою бабушку по отцовской линии. Когда мы ее хоронили, старушки причитали, что, мол, вот ведь, первой красавицей в деревне была. Я этим, помню, воодушевился, но отец сказал: «Не верь, они про всех так говорят». Тем не менее род Зуевых вполне достоин небольшого рассказа о нем. Известно, что вскоре после отмены крепостного права два брата-купца Зуева пришли в края, называемые ныне Некрасовским районом из Романово-Борисоглебска (ныне Тутаев) и купили у местного помещика земли, на которых стали плодиться и размножаться. До сих пор в этой местности есть географические объекты, несущие на себе отпечаток зуевского присутствия, например, Зуева тропа. Интересно, что где-то по соседству с Макеево держал мастерскую знаменитый скульптор Опекушин — автор московского памятника Пушкину. Он обучал местных ребятишек лепке, и потом из таких учеников образовывались целые артели, уходившие промышлять на стройки Москвы и Петербурга. Многие сверстники моего отца помнят, как находили в сараях много старинной лепнины, бюсты, барельефы, формы, инструменты для лепки и т. п. Потомки Зуевых тоже, кажется, занимались этим промыслом. О корнях Елизаветы Николаевны я знаю мало. Ее брат — дед Иван — воевал в Финскую войну и много об этом рассказывал. Например о том, как стоит вдоль лыжни взвод, командир ставит задачу. Вдруг появляется рядом женщина на лыжах, вроде как по своим делам. Быстро проезжает вдоль строя и скрывается в лесу. Через несколько секунд один из солдат падает: в его груди торчит финский нож. Может, и привирал, а, может, и правда. Дед Иван врезался непосредственно в мою детскую память главным образом тем, что было у него большое пузо и мне очень хотелось выстрелить в эту природную мишень из игрушечного пистолета с присосками. В конце концов я это сделал, а что было дальше — никак не могу точно вспомнить, взрослые то ли ругали, то ли смеялись.
Если уж говорить о детских впечатлениях от дней, проведенных в Макеево, помню, как с двоюродным братом забрались на крышу со спиннингом, а еще один остался внизу, в огороде: мы с Андреем закидывали блесну в сторону грядок, а стоявший там Колька прицеплял к крючку огурец, морковку или еще что-нибудь. Какой во всем этом был смысл — уже не помню, но было весело. Еще в Макеево я узнал, что есть такая ягода — гонобобель. Очень похожа на чернику (чернику я хорошо знал по поездкам к бабушке в Овинище), но оказалось, что городские называют эту ягоду голубикой. Вот и все впечатления от Макеево.
Вернемся к судьбе деда Николая. После женитьбы на Елизавете Николаевне в его судьбе случился неожиданный поворот: незадолго до Великой Отечественной войны он поступил… в Ленинградскую школу НКВД, закончил ее и стал чекистом. Не исключаю, что молодая семья пользовалась плодами репрессий. Отец как-то смутно рассказывал о том, как спрашивал бабушку Лизу: «Неужели ты не понимала, что хорошая квартира, мебель, которая у вас тогда появились, не могли появиться ниоткуда?» Подробностей я не знаю, но в семье действительно были предметы, не свойственные для крестьянского быта: венские стулья, несколько фарфоровых статуэток. Как бы то ни было, хорошие условия быта мгновенно исчезли с началом войны. Дед служил в танковой бригаде, семья жила в Наро-Фоминске. Немцы подошли к этому городу стремительно: родильный дом, в котором 10 июля 1941 г. появился на свет мой отец, разбомбили через несколько часов после того, как их с Елизаветой Николаевной выписали. Сравняли с землей, вместе с роженицами и младенцами, говорят. Николай буквально на сутки вырвался с фронта, каким-то чудом раздобыл грузовую машину, посадил в нее жену и троих детей (у моего отца есть старшие брат и сестра), вещи, какие успели собрать и погнал все это на родину, в Макеево. По дороге моя бабка пыталась распеленать новорожденного: чувствовала, что троих прокормить будет нелегко, хотела застудить младенца, но дед не позволил. После смерти бабушки я нашел в ее бумагах письмо, датированное 41-м годом. То ли она не успела его отправить, то ли его вернули за отсутствием адресата, только там ее рукой написано о моем отце: «Сына назвала Валентином. Не в добрый час я его родила. Хоть бы подох». Такая вот проза жизни. «Подохнуть» мой батя не «подох», но в младенчестве страдал рахитом: огромный живот, тонкие ручки и ножки…
В 43-м году под городом Волчанском в возрасте двадцати восьми лет погиб гвардии майор Николай Павлович Беляков. «Убит осколком вражеской авиабомбы», — сказано в похоронке. Говорят, осколок размозжил голову, и в таком состоянии он пролежал на квартире у кого-то из горожан три дня, пока не скончался. После его смерти остались серебряные часы с портретом императора Николая II (они ему перешли по наследству от прадеда), кожаный плащ, немного носильного белья да медаль за оборону Сталинграда. Вот и все чекистское счастье. Правда, семье отца еще относительно повезло: им выплачивали майорскую пенсию (50, кажется, рублей), на которую хоть изредка можно было купить что-нибудь из съестного. Семьям погибших простых солдат платили мизерные компенсации (7 рублей). И в годы войны, и еще долго после нее деревня жила впроголодь. Однажды маленький Валентин (ему было тогда лет десять) с другими пацанами пошли на болота собирать чаячьи яйца. Этот продукт запекался в глине и считался деликатесом, почти единственным источником белка. Дело было весной, батя провалился под лет и, выкарабкиваясь, потерял в воде резиновые сапоги. Несколько километров до дома шел босой по промерзлой земле. С тех пор до конца жизни страдал ревматизмом. Даже из армии по этой причине комиссовался, прослужив всего год.
Батя был большой балагур и весельчак, умел играть на гармошке, любил застолья, любил выпить, но пьяницей не был, разве что в самом конце жизни стал выпивать намного чаще. Между прочим, у деда, Николая Павловича, говорят, было несколько необычное отношение к алкоголю. С одной стороны, он тоже любил застолья, был хлебосольным и щедрым. С другой — всегда брал на себя роль виночерпия и, наливая всем, сам лишь делал вид, что пьет. К концу вечера он оставался единственным трезвым. Эту методику, кстати, практикую и я сам, но изобрел ее независимо от деда и только потом узнал, что тот поступал так же. Батя же в водке и самогоне (а также в вине, которое изготавливал самостоятельно) знал толк. Он был по-крестьянски хозяйственным: после развода с матерью, чтобы справиться с депрессией, взял дачный участок, всю жизнь очень усердно его возделывал, собирая лучшие урожаи среди соседей. Любил ездить в лес за грибами, построил добротный гараж для своего «Москвича». Работал же он заместителем начальника цеха и «выше» забраться не стремился. 25 лет он отдал Ярославскому заводу дизельной аппаратуры, заслужив звание Почетный машиностроитель. С приходом дикого рынка не мог смириться с разграблением, даже рисковал, не позволяя заводской мафии расхищать продукцию. Никто так и не смог его подкупить, хотя работал он в сборочном цехе, где воровать «сам Бог велел». Я видел «форсуночных магнатов», озолотившихся на продукции, которая собиралась в цеху, где работал отец. Сам же он после своей смерти завещал нам, своим детям, вполне обычное, хотя и неплохое, наследство: машина, квартира, дача, сберкнижка… Что еще из имущества может остаться после честного советского труженика? Умер отец в январе 2001 г., не дожив полгода до пенсии.
Кстати, именно на моего отца, а не на его старших брата и сестру, легли заботы сначала о состарившейся прабабушке Любови Ивановне (она дожила до 92 лет, под конец жизни еще и ослепла, и последние несколько лет просто лежала пластом, иногда говоря: «Господи, ну где же моя смертушка…»). Потом батя так же ухаживал за стареющей Елизаветой Николаевной — своей матерью, которую тоже со временем парализовало. Конечно, он не вынес бы этого без помощи своей второй жены Анны Михайловны, которую я в детстве, конечно же, ненавидел и боялся, а сейчас глубоко уважаю.
Анна Михайловна была более чем на 10 лет старше отца, по национальности украинка. В Ярославль она попала младенцем в 1933-м году когда ее соплеменники, спасаясь от голода, хлынули на восток. Первый ее муж погиб от вина, а вот с моим отцом они прожили душа в душу 25 лет, хотя общих детей у них не было. Я всегда знал, что к ним можно прийти в гости где, несмотря на внешнюю холодность Анны Михайловны, по крайней мере досыта накормят. Кстати, отец всегда платил неплохие алименты, делился с нами урожаем со своей дачи и с чистым сердцем я могу сказать, что ни имущественных, ни моральных претензий у меня нет ни к нему, ни к его второй жене. Они и похоронены рядом, неподалеку от могилы единственной дочери Анны Михайловны — Ольги — которая умерла в возрасте около 30 лет.
Но, пожалуй, пора вернуться к описанию моего собственного детства. После развода родителей и размена их добротной квартиры… Надо же сказать, как у нас появилась эта квартира. Когда старший брат моего отца подрос, он поехал искать счастья в Ярославль, поскольку колхозное бытие не сулило никаких перспектив. Я в детстве часто упрекал отца, мол, остался бы ты в родной деревне — может и жизнь сложилась бы спокойнее и счастливее. Только потом, уже взрослым, я увидел, что все сверстники отца, оставшиеся жить в Макеево, давным-давно погибли в возрасте кто 40 лет, а кто и раньше: спились, попали по пьяни под трактор, погибли в поножовщине и т. д. Другой «прелестью» колхозной жизни был подневольный труд. Батя рассказывал, что у них в деревне была бабушка, которая всю жизнь умудрилась прожить не вступив в колхоз. Ей это далось не просто. Идет, например, утром председатель по деревне, собирает колхозников на работу. Стучится к ней: «Бабушка Катя, и ты выходи» — «Не обязана, я не колхозница» — «Ах так?! Тогда обрублю тебе огород по самый угол» (то есть лишу приусадебного участка, с которого худо-бедно можно было прокормиться). Бабушка Катя за словом в карман не лезла и завязывалась перебранка, которая однажды закончилась так: «Чтоб ты сдохла!» — сказал разгневанный председатель. — «А ведь над смертью-то председатель не ты», — ответила бабушка и точно: председатель вскоре умер от какой-то неведомой болезни, согласившись, в конце концов, со строптивой крестьянкой.
Раз уж разговор зашел о макеевских «крепких орешках», то нельзя не упомянуть о тетке Любе — родной сестре моей бабушки Елизаветы Николаевны. Она всю жизнь прожила в деревне, никогда не была замужем и возраст ее сейчас (написано в середине 2000-х) приближается к 90 годам. В свои 70 она еще спокойно обрабатывала огород соток в десять, приезжала в город торговать собственноручно выращенными овощами, поднимала на спине на пятый этаж мешок картошки (это не преувеличение!). Однажды мы с отцом помогали ей привести овощи на рынок. Поставив мешки с внешней стороны прилавка мы решили обойти ряд, чтобы взглянуть на торговое место изнутри. Каково же было наше удивление, когда семидесятилетняя тетка Люба вместо того, чтобы обходить прилавок просто перемахнула через него примерно так же, как солдат второго года службы перепрыгивает через гимнастического коня. Тетка Люба всю жизнь была глубоко верующим человеком, пела в церковном хоре, но христианской терпимостью и кротостью отнюдь не отличалась. Однажды она вступила в нешуточную богословскую перепалку с вновь назначенным сельским попом, и когда позиции оказались непримиримыми, сделала его жизнь несносной. «Враг мой бежал», — писала она через некоторое время сестре в город.
Но такие сильные характеры в послевоенном поколении уже повыродились и, возвращаясь к вопросу о том, стоило ли моему отцу переезжать из деревни в город, нужно сказать, что, наверно, стоило. Старший брат моего отца — дядя Юра — был в этом деле первопроходцем. Он закончил какой-то коммерческий техникум и довольно энергично начал делать карьеру, работая в области снабжения и сбыта. Вершиной ее стала многолетняя командировка в Индонезию, где он следил за отгрузкой натурального каучука для Ярославского шинного завода. Попасть туда ему помогло то, что он не растерялся в момент, когда прежний индонезийский резидент оказался по каким-то причинам нетрудоспособным. Дядя Юра предложил свою кандидатуру замешкавшемуся начальству и через несколько лет вернулся в Ярославль «на белом коне». Именно благодаря привезенным им фотографиям и вещам мы впервые узнали о том, что такое западный образ жизни. Но кроме роскоши он видел и другое: реки крови в момент, когда в Индонезии свергали коммунистическое правительства, экономику, построенную на гораздо более суровых законах, чем у нас в стране. В общем, стал другим человеком.
Не знаю, где жил мой отец первое время после того, как перебрался из деревни в город, но в один прекрасный момент состоялся такой разговор с кем-то из знакомых: «Валентин, мы живем в подвале, который заняли без согласия ЖЭКа и нас уже несколько лет оттуда пытаются выселить. Сейчас, наконец, нам дают жилье, а подвал освобождается. Но не отдавать же его ЖЭКу обратно! Заселяйся туда и наплюй на всех, кто скажет, что это незаконно. А через годик-другой квартиру получишь». Так батя и сделал. Сначала зацепился в городе незаконно, потом получил какое-то скромное жилье, а потом на поприще борьбы за место под солнцем вышла его мать — Елизавета Николаевна, в которой неожиданно обнаружился незаурядный риэлторский талант. Она так удачно провернула цепь обменов, что в конечном итоге семья заполучила весьма приличную «трешку» неподалеку от центра (здание на углу Московского проспекта и Большой Федоровской, кафе «Огонек»).
Я очень плохо знаю историю совместной жизни моих отца и матери и смутно представляю себе причину их развода. Слухи об этом ходят разные, но все они неубедительны. Скорее всего характеры действительно оказались несовместимыми. Помню только сам момент, когда мы втроем — мама, только что родившийся брат Сергей и я — оказались в комнате площадью 15 квадратных метров в коммунальной квартире на улице Рыбинской. Соседями были две семьи слепых (корректнее называть таких людей «слабовидящими»). Именно организации слепых принадлежал этот дом. У них была своя, особенная жизнь. Например, ежемесячный журнал, который они выписывали, был напечатан азбукой Брайля и весил килограмма три. По толщине такой номер превосходил средний том Большой советской энциклопедии. Вместо того, чтобы читать художественную литературу, слепые слушали магнитофонные записи, с надиктоваными произведениями русской и зарубежной классики. Но если от всего этого отвлечься, то люди как люди, очень неплохие и уживчивые.
На момент развода мне было 6 лет, предстояло идти в школу. Мама очень хотела пристроить меня в расположенную неподалеку школу с французским уклоном № 42, но по месту жительства мы были приписаны к школе № 1, которую только что укрупнили, поэтому преподавательский состав был довольно слабым. Например, у меня на всю жизнь осталось, уж извините, ужасное впечатление от первой учительницы. Взять, например, обиду на то, как был впервые в жизни (но далеко не в последний раз) был наказан за чрезмерную добросовестность. Произошло это в один из первых дней школьного обучения. На уроке письма она задала нам писать «палочки» и «крючочки». Я так старался, что не успел за отведенное время (очень заботился о качестве). Следующим уроком была математика, но мысль о недописанных «крючочках» не давала мне покоя и я решил, что нужно, все-таки, довести дело до конца. Потихоньку я достал тетрадь по письму и начал дописывать строчку, стараясь не привлекать внимания. Я так увлекся, что не заметил, как голова учительницы оказалась над моим плечом: «У нас давно уже математика, а этот все еще крючочки пишет!», — закричала она высокомерно. Я очень расстроился, но, между прочим, остался при своем мнении: нужно доводить до конца начатые дела, чего бы это ни стоило. Со временем я скорректировал это правило и теперь оно звучит так: нужно доводить до конца СВОИ начатые дела…
Итак, с первой учительницей мне не повезло, зато со второй повезло сказочно. Первую заменили очень быстро по требованию возмущенных родителей (я о своем инциденте с крючочками, конечно же никому не рассказал, но были другие случаи некорректного отношения к детям с ее стороны; к тому же она курила, что было делом, по тем временам, вопиющим). Так вот, пришедшая ей на смену Лидия Леонидовна Галиулина была, напротив, учителем «от Бога». Она в свое время воевала на фронте, была летчицей, примерно такой, какие изображены в кинофильме «Небесный тихоход», была ранена и имела высокие фронтовые награды. К боевой доблести добавилась после войны и гражданская: Лидия Леонидовна была заслуженным учителем СССР (или РСФСР, что не суть). Она не только хорошо преподавала, но и занималась с нами в группе продленного дня, что сказывалось на воспитании более чем благоприятно. Именно от нее я узнал, например, о старинной, еще дореволюционной детской игре:
Вот вам барыня послала
в туалетах (то есть в виде одежды) сто рублей.
Что хотите - то берите.
Да и нет не говорите…
О войне Лидия Леонидовна почти не рассказывала. Помню только, как в момент какого-то внеучебного разговора с девчонками она объясняла им как правильно мыть голову, то есть нельзя пользоваться для этого жесткой водой: «Когда мы наступали в Германии, наша эскадрилья оказалась на берегу Балтийского моря и мы сразу же кинулись купаться, потому что бои шли несколько дней подряд. Но от морской воды наши волосы превратились в настоящие лохмы. Поскольку пресной воды поблизости не было и водопровод в ближайшем городке был поврежден, мы так и ходили с жутким «прическами», пока не пошел дождь. На радостях подставляли головы прямо под водосточные трубы».
В классе училось много детей заводского начальства и у них существовал свой круг общения, в который меня, вообще-то, допускали, но мои интересы были ограничены скромностью семейного бюджета. Я даже рогатку путную не мог себе сделать, так как для этого нужна либо резинка «авиационка» (для стрельбы «пульками»), либо медицинский жгут (для классического варианта, т. е. стрельбы камушками или шариками). Для их приобретения нужно было выпросить у родителей какие-то деньги, чего я себе позволить не мог. Другая причина которая, возможно, является следствием первой, а возможно и наоборот, заключалась в том, что человеком компанейским я никогда не был. В детстве я предпочитал домашние, спокойные игры, а друзей в своей первой школе завести так и не смог, кроме, разве что, Саши Сычева. Сближало нас с ним, наверно, то, что его мама тоже растила его в одиночку, без отца. Он был развит лучше меня, в четвертом классе уже читал научную фантастику, а меня тогда на книги практически не тянуло. Я больше любил играть во всевозможные конструкторы и что-нибудь мастерить. Даже вышивать и вязать пробовал, причем не без удовольствия. Отец, который навещал нас примерно раз в месяц, приносил в подарок, как правило, инструмент или наборы для сборки моделей самолетов, кораблей и т. п. Благодаря этому, я рос более-менее «рукодельным». Кроме того, с Сашей Сычевым мы рисовали в клетчатых тетрадях сказочные страны и устраивали между ними войны. Моя страна называлась Крестофинией, а царем (точнее вождем, вроде гомеровского Ахилла) был герой по имени Фенельцисс. Оба этих слова я выдумал совершенно самостоятельно и вообще об этой, в общем-то, достаточно стандартной мальчишеской фантазии нужно остановиться отдельно.
Я мало гулял во дворе, поскольку всегда проигрывал в подвижные и вообще в состязательные игры: не мог никого догнать в пятнашки, не мог толком спрятаться в прятки, проигрывал в шашки и шахматы и не потому, что был тупым. Скорее просто инертным, «тугодумом», который принимает правильное решение, но слишком поздно (сейчас такое называется перфекционизмом). Меня еще до школы, у бабушки в деревне, местные ребята прозвали «паровозиком», потому что во время игры в пятнашки я, бегая, отчаянно пыхтел, но догнать так никого и не мог.
Вскоре после переезда в коммуналку я познакомился с Вадиком Крыловым. Он жил в соседнем доме, его папа был солидным начальником в строительной организации. Я стал ходить к ним в гости и здесь, в тепличных условиях образцового советского уюта, тема со сказочной страной Крестофинией и вождем Фенельциссом неожиданно получила новый импульс. Вадик тоже придумал себе страну, назвав ее, впрочем, не слишком оригинально: Каледонией. Наши страны заключили союз и воевали на огромном количестве бумаги в клетку с мифическими врагами. Бывая в этой семье я видел, что жизнь бывает не только скромной, как у нас, но и довольно комфортной, но завидовать мне и в голову не приходило, потому что сказочные государства и происходившие в них события поглощали все наши с Вадиком мысли. У него были очень хорошие импортные конструкторы, а у его отца — автомобиль «Волга», гараж, роскошный инструмент, с помощью которого можно было, как казалось, сделать все, что угодно. Всевозможным рукодельным затеям благоприятствовало и то, что у Вадика была своя отдельная комната, где можно было вволю заниматься техническим творчеством. К этому моменту (я учился тогда классе в третьем, Вадик — во втором) у нас уже было по простенькому фотоаппарату «Смена-8М» и для того, чтобы проявлять и сушить фотопленки, печатать фотографии комната Вадика подходила как нельзя лучше. Потом мы вместе записались в судомодельный кружок при Дворце пионеров, куда вместе ходили пару лет.
Наша дружба стала остывать после того, как встретившись с Вадиком после очередных летних каникул я почувствовал, что круг его интересов изменился: в речи стали проскакивать матерные слова, интерес к сказочным странам заметно поостыл. Именно тогда мы с ним, кстати, впервые в жизни попробовали курить. Мне все это было не интересно, и мы стали встречаться реже, хотя оставались приятелями до самого моего переезда на другую квартиру.
Между тем моя мама, постоянно находящаяся не в самом благоприятном материальном положении, придумала новый способ совмещения приятного с полезным. В свой летний отпуск она стала устраиваться работать воспитателем в пионерский лагерь. Во-первых, за «нерабочий» месяц можно было получить в свой бюджет неплохую дополнительную сумму. Во-вторых, как бы то ни было, работа в пионерском лагере — это, все-таки, не завод и можно было более-менее отдохнуть, хотя бы за счет смены деятельности и нахождения вдали от городского шума и заводской грязи. В-третьих — почти бесплатное питание. В-четвертых, дети при ней, под присмотром (младшего брата брали с собой). В-пятых, путевки были льготные, профсоюзные, то есть общая себестоимость жизни на месяц, а то и на два, существенно сокращалась. От этих поездок я сохранил не самые светлые воспоминания. Тем не менее, в одну из смен я познакомился с Мишкой Лисенковым, которого тоже увлекла моя сказка о государстве Крестофиния. Он тоже придумал себе какую-то страну и мы продолжили игру, в которой не хотел больше участвовать внезапно «повзрослевший» Вадик. Нас, с Мишкой, кстати, поддержал в наших фантастических начинаниях пионервожатый, студент пединститута Сергей Вениаминович, которого мы прозвали «Витаминыч», но у него, как я теперь припоминаю, был дополнительный интерес: на материале наших игр он хотел написать дипломную работу.
Мы блуждали в окрестностях лагеря, рисуя в своем воображении сказочные страны и выбирая места, где можно было бы построить крепости и замки. Продолжались эти игры и после окончания лагерной смены, в Ярославле. Нам, как и всем таким же мечтателям, нужно было, в частности, тайное место, где никто не мешал бы рассуждать об этом только нам понятном мире и, по мере возможности, воспроизводить его в виде всевозможных шалашей. Как-то раз зимой мы отправились на необитаемый остров, который находится посередине реки Которосль у моста, ведущего от кремля на Московский проспект. То есть расположен этот остров в самом центре города, но в связи с тем, что неподалеку разместились очистные сооружения, эта местность поросла кустарником и никто там ни тогда, ни сейчас ничего не догадался построить. Осенью, кстати, там очень красиво: алеют роскошные клены, и другие благородные лиственные деревья. Часто там можно видеть художников с мольбертами, рисующими пейзажи с осенним «лесом» и рекой, с золочеными крестами многочисленных ярославских церквей. Неприятный запах не отпугивает истинных романтиков, как не смущал в тот день и нас с Мишкой. Итак, утром по неокрепшему льду мы отправились на остров. Днем температура воздуха поднялась и вокруг острова образовалось сплошное кольцо талой воды шириной метра три. Мы узнали об этом слишком поздно, изрядно поблуждав по утопающему в сугробах кустарнику в поисках места для шалаша. Решив, что пора возвращаться, мы с ужасом обнаружили, что окружены талой водой. На поиски сухого места, по которому можно было бы вернуться на «большую землю», ушло несколько часов и мы не на шутку испугались и замерзли. В конце концов начало смеркаться, мороз усилился, лед восстановился и окреп, мы выбрались на берег реки, изрядно промочив ноги.
Завершая рассказ о Крестофинии добавлю, что как-то раз на меня снизошло особое вдохновение и я заполнил целую общую тетрадку, листов в 30-40, поэмой о крестофийских делах. Эпос был написан самым настоящим гекзаметром. Откуда я, 12-летний ребенок узнал об этом стихотворном размере? О Гомере я тогда знать просто не мог. Думаю, оттолкнулся от малоизвестного лермонтовского стихотворения «Это случилось в последние годы могучего Рима». Собрание сочинений Лермонтова я уже тогда листал время от времени и отчетливо помню, что совсем не детская (а может быть как раз наоборот, очень даже латентно-детская) поэма «Демон» производила на меня странное, щемящее впечатление. Видимо, просыпались инстинкты, свойственные юности. Когда я пытался поделиться впечатлениями с мамой, то услышал в ответ что-то вроде: «Подтянулся бы лучше по русскому языку».
В одну из летних лагерных смен 1977 или 78 года мама познакомилась с вожатой Лидой Ушатовой, очень продвинутой девушкой, успевшей побывать ни то в «Орленке», ни то в «Артеке», и с энтузиазмом увлекавшейся пионерской организаторской деятельностью. Лида сказала, что меня вполне можно устроить в математическую спецшколу № 33. Таким образом, давняя мечта моей мамы о том, чтобы я учился в «продвинутой» школе сбылась. Четвертый класс я закончил в школе № 1, в пятый пошел в 33-ю.
Пионерская дружина школы № 33 (она носит имя Карла Маркса, как я недавно узнал), как и сама школа, была особой. Совет дружины назывался «штабом», где в атмосфере причастности к кругу избранных, вершились некие пионерские дела, в которых важны были не столько суть и результат, сколько некий дух, который можно обозначить как артековский. В пионерском лагере я был, благодаря неплохому слуху, барабанщиком и даже, скорее всего благодаря материнской протекции, командиром отряда барабанщиков. Это же направление мне поручили и в «штабе». Взявшись поначалу за дело с энтузиазмом, вскоре я почувствовал, что от меня требуется лишь соответствие духу. Барабанщики же оказались не нужны, хотя барабаны и горны в пионерской комнате были красиво расставлены. Бессодержательная деятельность не интересовала меня, поэтому очень скоро я свел свою пионерскую активность к минимуму, а вскоре и вовсе устранился от этой «штабной» работы. Зато с точки зрения преподаваемых знаний, вкус к которым у меня уже успел к тому времени развиться, 33-я школа была настоящей находкой.
Учился я не без успехов, но 33-ю школу с благодарностью вспоминаю еще и за то, что факультативно там преподавали порой больше, чем мы обязаны были знать по учебной программе. В частности, учительница математики Елена Михайловна вела для нас после уроков самый настоящий кружок программирования (а ведь это был конец 70-х, когда о компьютерах говорили примерно с таким же пиететом, как о полетах на Марс). Большая часть нашего класса записалась с ее подачи в Новосибирскую заочную школу юного программиста: получали по почте задания, выполняли и отправляли обратно. Несмотря на то, что закончить этот курс мне так и не удалось, в 12-13 лет я довольно отчетливо представлял себе, что такое булева алгебра, процессор, ввод и вывод информации и даже знал кое-что об истории развития компьютеров. Много читал книг по физике, математике, технике. Выпускалась в то время, например, серия книг «Эврика». У меня было около десятка таких томиков, не говоря уже о всевозможных «Занимательных математиках» Я. И. Перельмана, многолетних подшивках журналов «Юный техник», «Техника молодежи», «Моделист-конструктор». Мои одноклассники и я выписывали также журнал «Квант», хотя, признаюсь, больше для проформы, чем с целью что-то оттуда почерпнуть: тексты в «Кванте» были рассчитаны на старшеклассников и студентов, а я учился в этой школе лишь в 5 и 6 классах.
Еще одно светлое воспоминание того периода — астрономический кружок, в который мы также ходили почти поголовно. Здесь Татьяна Лаврентьевна Коровкина (о ней можно написать отдельную книгу) передавала нам знания не только о небесных телах и явлениях, но и о многочисленных модах и увлечениях, которыми изобиловала позднесоветская интеллектуальная жизнь: научная фантастика, походы зимой на лыжах, летом — с палатками и байдарками, цветные слайды и т. п. В каникулы кружок отправлялся в научные экспедиции, самые настоящие, потому что ездили мы на неделю и больше за город — наблюдать метеорные потоки. В черте города у кружка была своя обсерватория в здании мединститута, с которой мы летними ночами рассматривали так называемые «серебристые облака», а днем — солнечные пятна через телескоп с прикрепленным к окуляру экраном (смотреть в телескоп непосредственно на Солнце опасно для глаз). Все результаты документировались по настоящим научным стандартам и отправлялись в Академию наук. Этому кружку принадлежит даже честь открытия метеорного потока, сыплющегося, кажется, весной из созвездия Лиры. Это отображено на синей эмблеме астрономического кружка, который по-научному назывался Ярославским обществом любителей астрономии. Надеюсь, что оно существует до сих пор.
К сожалению, по семейным причинам, после окончания 6-го класса меня перевели в другую — тоже престижную, но обычную, не математическую школу. Дело в том, что мой брат подрос и его пора было тоже отправлять в первый класс. Поскольку у моей мамы был пунктик насчет того, что дети должны учиться обязательно в школе с хорошей репутацией, она решила пристроить брата в расположенную неподалеку 49-ю. Там ей, как и когда-то в случае со мной, объяснили, что «не положено», но вот если вы отдадите в седьмой класс вашего старшего — твердого «хорошиста», тогда и младшего в первый возьмем. Так я стал «разменной монетой», хотя, с другой стороны, 49-я школа была гораздо ближе к дому, чем 33-я.
Мне было 13 лет и я уже в третий раз оказался в новом коллективе. Здесь вектор моих интересов неожиданно перенаправился в сторону гуманитарных знаний. Будучи лишенным почвы, на которой процветали естественнонаучные и технические способности, мой ум оказался предоставленным самому себе и кто знает, чем бы он оказался заполненным, если бы не новый школьный друг — Мишка Яковлев. Мы сблизились на почве увлечения электроникой и радиотехникой. Но если я был теоретиком и ночами корпел над книгами, силясь понять что такое электрическая емкость и как работают диод и транзистор, то Мишка умудрялся на практике что-то собирать и умел собирать и чинить самые настоящие магнитофоны и радиоприемники. Ну, а где магнитофоны с радиоприемниками, там и Boney-M, ABBA, Shocking Blue, Creedense, Smokie, Джо Дассен, Андриано Челентано, Владимир Семенович Высоцкий и (фанфары) «Сева-Сева Новгородцев, город Лондон БеБеС-и-и-и-и-и».
У Мишки семья была достаточно благополучная: отец — главный инженер небольшого завода. По материнской линии, кажется, хранились какие-то еврейские традиции. Весь класс стрелял у Мишки Дюма, Вальтера Скотта, Конан Дойла и т. п., потому что такой домашней библиотеки, как у Яковлевых, я, кажется, больше никогда в жизни не видел. Были и пластинки. Но самое главное — Мишка через своего старшего двоюродного брата — студента медакадемии — был вовлечен в круг людей, которые менялись друг с другом «записями» и «дисками». Такие связи по тем временам были очень важны: пластинка какой-нибудь второсортной группы могла стоить на черном рынке до половины месячного заработка моей мамы, которая работала на заводе технологом. Так что Мишка стал человеком, который приобщил меня к рок-культуре, хотя и в ее сильно «припопсованной» ипостаси. Ну и, конечно к хорошим книгам, среди которых были не столько «Три мушкетера» (из этого романа, каюсь, я одолел не более 15 страниц и до сих пор не понимаю, почему от него все так балдеют), сколько такие специфические вещи, как огромная подборка историй о Ходже Насреддине, или, скажем, дореволюционное издание сочинений Козьмы Пруткова и т. п. Чтение моё было абсолютно бессистемным, но подбор книг, благодаря этой дружбе, весьма качественным.
Однажды Мишка пригласил меня на несколько недель на родину своего отца — в старинный Пошехонский район. Там я был удивлен тем, что сохранилась еще, оказывается, такая глушь, куда хлеб завозят чуть ли не раз в месяц и чуть ли не вертолетами, а рыба в реке клюет так, что можно ловить на самый грубый крючок, самую толстую леску и чуть ли не без наживки: только успевай вынимать. Кроме того, на родине мишкиного отца я первый раз в жизни увидел белые ночи (это довольно северный край). Именно в Пошехонском районе с помощью мощного старинного лампового радиоприемника мы «ловили» чистейшего Севу Новгородцева, ибо действие КГБ-шных «глушилок» на эту глухомать не распространялось. То есть можно было законные полчаса наслаждаться музыкой Police, Рода Стюарта, Элиса Купера, а также узнать много нового и интересного про рок-музыку.
Если абстрагироваться от Мишкиного влияния, то сам я перечитал в этот период немалую долю сочинений Джека Лондона, Марка Твена и Чехова, интерес к которому перенял у дедушки Алексея, которого часто заставал с зеленым томиком из ПСС в руках.
Между тем близился момент окончания восьмого класса, и я стал задумываться о материальных проблемах семьи, в которой воспитывался и вообще о будущем.
Мама, как уже было сказано выше, растила нас с братом одна, без мужа. Жили скромно, но неблагополучной семью назвать было нельзя: мама работала технологом на заводе, стремилась, чтобы мы хорошо учились, развивались, но денег, конечно, было в обрез. После окончания восьми классов я решил проститься со школой и поближе познакомиться с реальной жизнью. Для родных и учителей это было шоком: мальчик с аттестатом без троек — и вдруг надумал поступать… в профессионально-техническое училище! А я действительно надумал и переубедить меня никто не мог. Тогда пришли к компромиссному решению: я не иду в девятый класс, но, раз уж решил получить среднее специальное образование и хлебнуть «взрослой жизни», то надо выбрать хотя бы техникум, а не ПТУ.
Сказано — сделано. В 1982 году я поступил в Ярославский автомеханический техникум без экзаменов (помог аттестат без троек). Вот уж о чем никогда не жалел, так об этой своей «блажи». Во первых, этот техникум издавна отличался сильным преподаванием, и если не балбесничать, там можно было получить знания, вполне сопоставимые с политеховскими. Во-вторых, в армию ты идешь не 18-ти, а 19-ти летним молодым человеком, к тому же образованным и хлебнувшим заводской жизни, а это неплохие преимущества в армейских джунглях, я имел возможность почувствовать это на практике, о чем ниже. Далее, обучаясь в техникуме мы считали себя студентами: не нужно ходить в школьной форме, учебный год делится на семестры, занятия идут не по 45 минут, а парами, разрешается даже курить(!). Можно сказать, что кроме срока обучения (не 5 лет, а 3 с половиной) да возраста поступления (не 17 лет, а 15) этот техникум от политехнического института не сильно отличался, а в чем-то даже и превосходит вуз.
Прежде чем рассказать о техникумовском периоде, нужно упомянуть о первом столкновении с заводской жизнью. В 15 лет я впервые отработал месяц с небольшим на сборочном конвейере Ярославского моторного завода, куда попал при очень необычных обстоятельствах.
Как я уже упоминал, в 15 лет мы с другом Мишкой, как и все сверстники, увлекались рок-музыкой, точнее говоря тем, что называется рокопопс. Необходимейшим предметом в этом деле являлся магнитофон. Мы постоянно мыкались в поисках такого аппарата: брали у приятелей в обмен на записи, которые Мишка (а иногда и я) доставал. В принципе, магнитофон у меня (то есть в нашей семье) был. Назывался он «Романтика», но у него было несколько фатальных недостатков. Во-первых, он был «комбайном». То есть совмещал в себе проигрыватель, магнитофон и радиоприемник. Не знаю даже, с чем из современных предметом сравнить его габариты. Наверно, с небольшой стиральной машиной. Из огромных размеров аппарата вытекало печальное следствие: сбегать с ним к кому-нибудь «перезаписать пленочку» было совершенно невозможно. До слез обидно было: ведь у меня было немало друзей, у которых (точнее у родителей и старших братьев которых) были хорошие пластинки. Приходи, переписывай на здоровье! А как я с такой махиной пойду? Но это еще не все. На проигрыватель нашей «Романтики» помещались только маленькие пластинки, а самые модные альбомы выпускались, конечно же, на больших. Приемник тоже работал так себе. Севу Новгородцева я проще мог поймать попросив на ночь приемник у соседей по коммуналке (такой же ламповый гроб: вытаскивал его на кухню и допоздна пытался услышать что-либо сквозь рев «глушилок»). Далее, даже если теоретически предположить, что наш «комбайн» удалось бы вдвоем или втроем перенести к кому-нибудь для перезаписи, то подключить его к другому магнитофону или проигрывателю не получилось бы: отсутствовали необходимые гнезда и шнуры. И, наконец, лентопротяжный механизм «Романтики» был катастрофически изношен. Динозавр отечественной радиотехники постоянно «зажевывал» и рвал дефицитные, драгоценные ленты, причем выяснялось это не сразу, а минуты через три, когда несколько десятков метров пленки беспорядочным клубком парализовали все «ролики» и «пасики».
Поскольку всеобщей подростковой страстью тогда было радиолюбительство, я чувствовал в себе силы (а главное — огромное желание) переделать этот позорный агрегат на три отдельных предмета: магнитофон, проигрыватель (будучи извлеченным из общего корпуса он превратился бы в аппарат, пригодный для прослушивания больших пластинок). Я стал просить у мамы разрешения сделать из «Романтики» три отдельных аудиоустройства. Естественно, с ее точки зрения это было полным безумием. И вот я пошел на преступление: в один из дней, когда мама поехала в Москву за продуктами (в такие дни она возвращалась домой не в 5-6 часов, а ближе к полуночи, приезжая с электричкой «Москва колбасная») я решился: разобрал-таки неудобный аппарат на три блока. Точнее четыре, поскольку сразу же выяснилось, что у проигрывателя, магнитофона и приемника общий блок питания и сделать из одной плохой вещи три хороших не так просто, как казалось в начале. И усилитель, кстати, тоже был общий. Не буду рассказывать, как на протяжении нескольких недель, подключив Мишку Яковлева и задействовав все свои радиолюбительские ресурсы, я безуспешно пытался сделать себе нечто магнитофоноподобное. Не сказать, однако, что совсем уж ничего не получилось. Но все, что получалось, оказывалось не более транспортабельным и удобным, чем почившая в бозе «Романтика». в общем, встал вопрос о покупке нового магнитофона. Вот по этой-то причине мама и устроила меня летом на завод.
В те времена устраиваться на работу 15-летним можно было только с особого разрешения начальства, благо мама обладала необходимыми связями. Работать подросткам разрешалось лишь по 4 часа. Я поначалу собирал резиновые манжеты для клапанов головки блока, но через пару недель мастер предложил мне нечто неожиданное: выйти в выходной день на «шабашку». В те времена заводы работали по плану, то есть должны были укладываться в спущенный «сверху» график и если цех не успевал (а не было такого цеха, который бы успевал) в срок выполнить производственное задание, то рабочим предлагали выйти потрудиться в выходные за особую плату. Если в обычный день сборщик зарабатывал рублей десять, то в выходной по сверхурочному тарифу — двадцать пять. Нужно ли говорить, что в будни работали спустя рукава, зато в выходные ураганили часов по десять от души. Помню, в конце одной из таких смен толстый парень лет двадцати, очень похожий на Станислава Садальского, сказал проходя мимо меня: «Да, после такой работы бабу не вы…». Кстати, Садальский действительно бывал в те времена в Ярославле (учился в местном театральном училище), и я до сих пор верю, что это он и был.
Короче, в будни я работал свои подростковые 4 часа, а в выходные выходил на «шабашки» и вкалывал наравне со взрослыми, и мне это нравилось — чувствовать, что делаешь работу, без которой конвейер остановится. Заработал я за тот месяц около 220 рублей, при том, что средний инженер получал около 180. Конечно, если бы не мама, обсчитали бы меня по полной программе. Рублей 150 кинули бы и не греши. Так и получилось на следующее лето, когда я с другом устроился (уже сам, без протекции) в тот же сборочный цех, непосредственно на конвейер. Мы с ещё одним школьным другом Серегой работали наравне со всеми, без скидок на возраст (нам было по 16 лет), и даже в ночные смены выходили. Для меня это оказалось трудновато: пару раз даже кровь носом шла. По восемь часов стоя работать гайковертом, который весит килограмм десять, сильно вибрирует и еще сильнее шумит — это или многолетняя привычка нужна, или молодая дурь. Сейчас я бы, например, за такое не взялся, разве что если очень уж припрет. А тогда хоть и чувствовали, что эксплуатируют бессовестно нас, решивших подзаработать в каникулы студентов, но хотелось, по крайней мере, себя испытать, да и в технике рахобраться, это была еще и профильная практика, хотя и добровольная.
С нами на конвейере работали тогда вьетнамцы. Их в те годы понавезли в СССР якобы на учебу, а на деле — как дешевую рабочую силу (наши-то «гегемоны», благодаря вышеописанным шабашкам и прочему производственному баловству, оборзели, и если руководители уровня начальника цеха и мечтали о рыночных отношениях, то только потому, что им нравилась перспектива в условиях капитализма пугать работяг безработицей и штрафами). Так вот, вьетнамцы, при среднем росте «метр с кепкой», работали этими здоровенными пневмогайковертами как заведенные. Даже перекуров не делали. Мы с Серегой, бывало, под утро уже «никакие» от конвейерной работы, а «вьетнама» сидят себе, за жизнь перетирают, да еще и к нам, клюющим носами, пристают: «Миша, а ты в Ленинграда был?» - «Был» - «Ну и как там?» Начинаю сквозь сон рассказывать про красоты Северной столицы, куда нас действительно в зимние каникулы возили на экскурсию. Но узкоглазого брата интересует, оказывается, не архитектура: «А как там зивёт народа?»…
Но это я отвлекся и заскочил уже в 1983 год, когда за месяц мытарств на конвейере нам с Сергеем заплатили рублей по 150. Не уму, ни сердцу. В 1982-м же я действительно заработал около 220 рублей, что позволило мне рассчитывать на приобретение магнитофона «Снежеть-203». Когда пошли покупать, мама сказала: «Давай я добавлю денег и купим стереомагнитофон, «Маяк». «Снежеть»-то была монофонической. Но я ни в какую не хотел хотя бы теоретически уступать право быть полновластным хозяином священного аппарата. И действительно, магнитофон сделал меня причастным к кругу «избранных» — людей, которые могли позволить себе собраться вместе вечером, соединить свои сокровища специальными электрошнурами и переписывать с одной катушки на другую модную музыку. Я сразу вырос и в глазах Мишки Яковлева, да и в техникуме, где начал учиться осенью 1982 года, сразу сделал себе некоторый авторитет на знании «рочка» и умении тиражировать магнитоальбомы. Правда, если утонченный Мишка культивировал мелодизм (ABBA, Smokie), то в «технаре» процветала «тяжелятинка». Типичные надписи в прокуренном техникумовском туалете: «Тот, кто любит AC/DC - тот не стоит чахлой писи»; или «Тот, кто любит группу Kiss — настоящий онанист»; наконец, «Тот, кто любит Nazareth — не приходите в туалет». Но в нашей группе металлизм был особенно радикальным: слушали Black Sabbath и Iron Maiden, которые считались «тяжелее», чем все вышеперечисленное. Меня, правда, эта музыка «не цепляла», разве что запомнился конверт имевшейся у кого-то из наших пластинки Iron Maiden, где была изображена эта самая «дева», раскраивающей кому-то черепушку в темном переулке. В те времена о фильмах ужасов и не слыхивали, и казалось, что такая картинка — чуть ли не что-то противозаконное или, по крайней мере, апеллирующее к каким-то тайным силам. Еще слушали в 1982 году «Круиз», «Альфу», Rockets, Yello, несколько позднее — «Динамик», еще что-то столь же пестрое и бессистемное… В техникуме я познакомился с более серьезной музыкой: Queen и The Beatles, о которых разговор отдельный. Здесь же нужно покаяться еще в одном грехопадении, которое я совершил на втором или третьем курсе техникума. Оно было связано с музыкой, но потом вылилось в дела очень судьбоносные и ставшие на какое-то время основой существования.
Учился я хорошо, почти с первого семестра — на повышенную стипендию. Обычную долю (30 рублей) я отдавал в семейный бюджет, а «прибавку» оставлял себе. На четыре (а потом семь с лишним) рублей карманных денег можно было сходить в кино, купить книгу, пластинку в магазине, но и только. А это было начало 80-х, когда фарцовщики и спекулянты уже не были из ряда вон выходящим явлением. То есть появились люди, у которых денег было в разы больше, чем у среднестатистического работяги, а уж тем более — инженера. У меня, например, в голове не укладывалось, как можно отдать за «пласт» (диск, виниловую пластинку) «битлов» 200 рублей, если мы втроем живем месяц на 180 (вру, конечно: были еще алименты отца и мои 30 рублей стипендии, но все равно: месячную зарплату за аудиоальбом!).
Учился я хорошо, но не принадлежал к числу людей, которые делают себе на этом дешевый авторитет. Например, не любил, когда у меня списывают. Был у нас один парень из довольно «денежной» семьи. Кроме того, был он высоким, плечистым: орел, короче, разве что заикался слегка. С преподавателями он вел себя почти на равных: где сядешь, там и слезешь, эдакий добродушный Остап Бендер по имени Валера. Собственнический инстинкт был у него в крови. Мы то в основном росли законопослушными, робкими в отстаивании своих прав, а если уж хулиганами, то такими, которые если в конфликт с начальством вступают, то только себе во вред. Валера же знал себе цену, хотя учился не важно: способный был, но счастье видел в другом. Мы общались мало, но друг друга уважали. У него был магнитофон «Сатурн» первого класса, «вертикалка»! Круче был только сказочный «Олимп-001», который все видели в магазине, но никто не мог купить. Валера предложил мне сделать за него расчет по деталям машин, а это надсада еще та, тем более что считать нас учили на логарифмических линейках, калькуляторы еще только появлялись. Между прочим такое аналоговое вычислительное устройство, отлично развивает математические способности, так что не жалею, что потратил время на этот навык и до сих пор помню, как считать с ее помощью. Короче, зная, что дарить свои математические способности я не люблю, он совершенно спокойно предложил сделать это за плату. Я был в шоке: получить деньги откуда-либо, кроме как из официальной кассы, было в то время для людей моего круга делом немыслимым! И все-таки я «продался»: написал для него курсовик, за что получил уже не помню сколько денег, но главное — бобину с записью сборного альбома Queen, который, как сейчас помню, назывался The best of.
Надо еще сказать несколько слов об английском языке. В школе я изучал немецкий, и если в математической школе № 33 преподавательница была очень сильной (она, кстати, больше всех сокрушалась по поводу того, что меня переводят в другую школу: язык мне давался легко), то в дальнейшем мне с «немками» не везло, и я очень жалею, что так и не выучил толком немецкий, к которому чувствую даже какое-то родство. Другое дело — английский. Он витал в воздухе и как раз в техникуме я почувствовал, что вокруг так много рассыпано запоминающихся английских слов и фраз (главным образом — в названиях песен и альбомов рок-групп), что я непроизвольно начинаю кое-что понимать. Так я пришел к мысли, что выучить английский самостоятельно мне вполне по силам. Но до этого было еще далеко. Пока же я завидовал Мишке Яковлеву, который учился в англоязычном классе и допытывался у него: «Как перевести эту песню? О чем они поют?» — «Да фиг его знает», — отвечал Мишка. — «Но ты же английский изучаешь!» — «Ну и что?». В наши дни я бы не стал так недоумевать: для изучения языка нужна практика, а не выхолощенные отечественные учебники, в которых «How do you do?» не было вытеснено «How are you?» даже в конце 80-х.
Выше упомянут прокуренный техникумовский туалет, из чего можно предположить, что тогда я начал курить, но этого не случилось. Я пробовал только пару раз, если не считать баловства во втором или третьем классе. Один раз — в санатории, куда меня в 16 или 17-летнем возрасте отправил техникумовский профком «по горящей путевке». Была тогда такая дурацкая практика: выделили тебе путевку, значит хочешь-не хочешь, а поезжай. В этом лечебно-профилактическом учреждении никого моложе сорока не было, и я ужасно страдал от отсутствия подходящей компании. Устав слоняться в одиночестве по очень, кстати, красивым, сосновым лесам вокруг санатория (эта местность называлась Оболсуново неподалеку от Шуи), перечитав все подходящие книжки тамошней библиотеки я, наконец, от тоски и безделья решил поставить эксперимент с курением: украл у кого-то из соседей по палате (благо мужики большую часть времени пропадали на женской половине) папиросу и спички, пошел в лес, сел на пенек и попытался сделать то, что видел тысячи раз и что казалось таким простым: зажечь табачное изделие и вдохнуть в себя дым. Эффект был ошеломляющим: голова закружилась так, что пришлось лечь на мох и лежать минут, наверно, пять. С тех пор не тянет. Сокурсники же мои чадили за очень малым исключением. Именно с этим связано мое первое впечатление о техникуме. Я ведь экзамены не сдавал и смог увидеть своих одногруппников только осенью, причем, прежде чем начать первый семестр, новоиспеченные студенты должны были поработать в колхозе (еще одна идиотская советская традиция). Встреча отъезжающих на четырехнедельные сельхозработы была назначена на вокзале. И вот выхожу я, вчерашний «твердый хорошист» и, в общем-то, «домашний мальчик» из троллейбуса и вижу группу подростков с рюкзаками и сумками: мне сюда. Подхожу ближе… О, ужас! Они все курят! А вон тот, рыжий, он, наверно, вообще всех затерроризирует! Как я с этими монстрами буду учиться четыре года, а самое главное — жить целых четыре недели в каком-то колхозе на границе с Вологодской областью, куда, как выяснилось через несколько часов, можно добраться только если хотя бы три-четыре дня не будет дождя?! Очень скоро выяснилось, что с курящими людьми очень даже можно ладить, а «тот рыжий со зверской мордой» оказался самым безобидным в группе.
В колхозе выяснилось, что парни, в среду которых я попал, гораздо более приспособлены к жизни, чем мои вчерашние школьные товарищи. Бытовых проблем почти не возникало. Да и вообще не помню, чтобы были какие-то конфликты. В рабочее время мы «ставили» лен и ворошили пшеницу на зерносушилке. По вечерам играли в «трынку» на спички (ставки доходили до целых коробков), да разве что в один из первых дней, перепившись парным молоком, дружно маялись несварением желудка. Удивительное дело: природное чутье подсказало мне тогда, что нужно забраться на черемуху и не слезать, пока там остается хоть одна ягода. Это помогло радикальнейшим образом: буквально через пару часов безудержное буйство пищеварительного тракта сменилось столь же неумолимым «кризисом недопроизводства».
Из колхозных приключений помнится еще, что через несколько дней стало нечем топить печку в заброшенной школе, где нас поселили. Проблема была решена весьма радикально: разобрали окружавший школу забор и сожгли. О табаке нужно добавить. Очень скоро кончились сигареты и кто-то раздобыл в деревне махорку. Из нее стали вертеть «козьи ножки» и чад стоял ужасающий. Тем не менее, я попросил попробовать этого зелья, но, поскольку скрутил «козью ножку» очень неумело, половина табака высыпалась в рот. Когда же удалось это устройство «раскочегарить», дым снова вызвал жуткое головокружение и убеждение в том, что в курении нет равным счетом никакого удовольствия.
Несмотря на опасения, что не удастся выстроить отношения с техникумовскими ребятами, оказались напрасными, держался я, все-таки, особняком. Среди моих немногочисленных друзей оказались те, кто, в отличие от большинства сокурсников, интересовались всякими интеллектуальными штуками, а самым закадычным стал Гунтяха Козлов. На самом деле зовут его Сергеем, а почему «гунтяха» — я не знаю до сих пор. Несмотря на свое разухабистое прозвище, он был апостолом всего нового и прогрессивного. Например, с записями «Аквариума» он носился еще в 83-м году и уверял всех, что это очень круто. Ему, естественно, не верили. Он первым притащил в техникум Depeshe Mode и вообще, с ним постоянно случались удивительные, романтические и изысканные приключения: то он переписывался с девчонкой из Венгрии, которая вдруг летом приезжала к нему в гости (неслыханное по тем временам событие), то начинал прямо на лекциях по сопромату сочинять прозу о том, как «рваный конверт поссорился с ржавым гвоздем» и т. п. Он постоянно «тусовался» среди ярославской богемы, по его инициативе мы ходили в какие-то полулегальные театры, а потом до полуночи бродили по набережной и до хрипоты обменивались впечатлениями, причем нередко ссорились на почве несовпадения взглядов, а если уж ходили в кино — то не меньше, чем на «Сталкер» или «Мой друг Иван Лапшин».
Благодаря Гунтяхе я узнал, что такое эпатаж. Он легко мог позволить себе одеться не так, как все. Не кричаще, не супермодно, не вызывающе, а просто не так. Или очень коротко постричься. Или, например, нам могло прийти в голову «побаловаться светофором»: то есть выйти на относительно тихий перекресток и ждать, пока не зажжется зеленый свет. В те времена машин в городе было не так много и народ переходил улицу (особенно если речь не идет об основных магистралях) не на зеленый свет, а тогда, когда нет машин. А тут стоят два дурака и ждут зеленого. Народ, вроде, раз на мостовую… и назад: люди-то зеленого ждут! Мучаются в непонятке, но на красный не переходят. Это все, конечно, мелочи. Главное, что мы стали более-менее «въезжать» в западную молодежную культуру: Гунтяха где-то находил трактаты по дзен-буддизму, книги типа «Над пропастью во ржи», журналы «Иностранная литература», пластинки Элвиса Пресли, изданные в США. Так вот отрывочно что-то вырисовывалось. Ну а какая же продвинутость может быть без «битлов»? Их мы слушали запоем и собрали абсолютно все (как нам казалось) альбомы. Правда, уже мой школьный друг Мишка Яковлев пытался привить мне вкус к музыке с очень ценимой им пластинки, на этикетке которой значилось «Вокально-инструментальный ансамбль. Музыка Дж. Леннона, слова П. Маккартнея», но это был лишь эпизод. С Гунтяхой мы поставили битломанию на фундаментальную основу: выучивали слова песен, гонялись за газетными вырезками и статьями из журнала «Ровесник» (единственный доступный тогда источник информации о рок-музыке), даже сфотографировались с открытыми ртами в узких галстуках у, якобы микрофона (на самом деле фотоштатив) с, якобы гитарами (на самом деле тубусы для чертежей). Фотографировал, кстати, третий участник кружка, наш друг — Игорь, который битломанил с нами не так яростно, но охотно принимал участие во всяких выкрутасах: от обмена ботинками на улице зимой до достаточно банальных по нынешним временам, а тогда воспринимавшимся как особый шик бесед за чашкой кофе в одном из немногочисленных, начавших открываться в первые перестроечные годы кафе.
Со временем Гунтяха все больше стал пропадать в своей богемной среде, сливаться с которой мне вовсе не хотелось. Потом он и вовсе стал актером самодеятельного театра «Балаган» и стал просто недосягаем для меня с точки зрения обилия получаемых впечатлений и информации об «интеллектуальной жизни». Я сильно ревновал и в отместку стал ходить в «Клуб самодеятельной песни», и хотя петь так и не научился (точнее говоря я мог либо петь, либо играть на гитаре, но не одновременно), фонотека в КСП была изрядная. Выяснилось, что помимо Высоцкого, которого мы еще в школе с Мишкой боготворили и я даже подарил ему на день рождения все свои вырезки из газет и фотографии этого лучшего советского барда, есть еще Визбор, Городницкий, Галич и много других менее известных самодеятельных певцов (как тогда говорили, «бардов») слушая которых, тем не менее, можно многое узнать и прочувствовать. Был, например, такой актер (потом, кажется, стал продюсером) Александр Качан. Он писал песни на стихи Ахматовой, Цветаевой, других труднодоступных тогда поэтов. Я слушал их и начинал задумываться: кто это, Ахматова? Кто это, Цветаева? Кто это, Булгаков, Пастернак?… Спросил в техникумовской библиотеке: там нашли какой-то адаптированный к требованиям советской цензуры томик. Почитал — ничего не понял. В то время я вообще удивлялся, как к стихам можно относиться серьезно: какая разница, будет ли мысль выражена зарифмованными словами или обычными? Проза даже надежнее: где гарантия, что в процессе рифмования не потеряется какой-нибудь оттенок смысла? Вот, разве что, стихи раннего Маяковского по-настоящему завораживали. Да Вознесенского всего почти знал наизусть, но это скорее потому, что его поэзия была в моде и часто звучала в виде песен. Вот песни — правильные стихи…
Увлечение западной культурой привело к тому, что мы с Гунтяхой в 1984, кажется, году провели в техникуме две дискотеки. Первая удалась на славу. Гунтяха принес из дома длиннющие бегущие огни (у него папа радиомехаником работал). Потом мы пошли в магазин фототоваров и купили там штук пять фотофонарей, плюс каждый принес по одному из дома. Вынули красные стекла, нарезали обычных, покрасили то ли тушью, то ли еще какой-то гадостью. Получилось что-то типа цветных фонариков. Поскольку делать настоящую цветомузыку ни времени, ни средств не было, пошли по гениально простому пути: купили много клавишных выключателей, вставили в них плоские пружины и получилось некое «световое пианино». То есть вместо цветомузыки берется живой человек и в течение трех-четырех часов, пока остальные танцуют, фигачит по этим клавишам наподобие Элтона Джона (Элтоном Джоном согласился поработать Витаха Лисин, который тоже увлекся идеей проведения дискотеки). Наводки (щелчки, гул) на аудиоаппаратуру идут от этого неимоверные, как, впрочем, и от самопальных бегущих огней, но народ все равно в экстазе: дискотек-то никто доселе не видывал, в том числе и организаторы. Потом я вспомнил, что в журнале «Наука и жизнь» написано, как сделать оригинальные светильники. Берется камера от волейбольного мяча, надувается, обматывается нитками и пропитывается канцелярским клеем. Потом камера сдувается, извлекается, а внутрь вставляется лампочка. Наделали мы и таких светильников. Гунтяха и вовсе совершил в ходе подготовки к дискотеке технологический подвиг: забрался в автопарк спецавтохозяйства и стырил оттуда мигалку, а также натащил с какой-то стройки вогнутых зеркал от прожекторов. Если мои нитяные шары с лампочками поместить вблизи такого зеркала, получалось достаточно красивое «паутинчатое» освещение.
Увидев серьезность наших намерений, администрация техникума разрешила использовать для проведения дискотеки усилитель. Он как бы принадлежал существовавшей при техникуме рок-группе, но выступлений самой группы я, что-то не припомню, так что большую часть времени аппарат пылился в кладовке.
Короче, первая дискотека прошла на ура. Мы стали готовить вторую, но почему-то неудачи посыпались одна за другой: на второй дискотеке сначала сгорел усилитель. Пришлось транслировать музыку прямо через динамики игорьковской «Кометы» (сам Игорек очень при этом переживал). Потом «накрылись» бегущие огни. Зато у меня на момент второй дискотеки был новый козырь: наконец-то я смог реализоваться как радиолюбитель и создать хоть что-то законченное и работающее: стробоскоп! Это такой световой прибор (делается из фотовспышки), который создает иллюзию, что движения танцующих замедлены и отрывисты. И вот из светового оборудования остался этот стробоскоп и наше ужасное «пианино», на котором Витаха самозабвенно ураганил остаток вечера. Я же мучил людей своей переделанной фотовспышкой, пока и это мое детище не перегорело, причем случилось это довольно быстро. Кое как закончив мероприятие, мы решили свою дискжокейскую деятельность закончить. Да и не такие мы были люди, чтобы «зарубаться» на чем-то одном. С легким сердцем оставили мы это дело, а что мысль о том, что на этом можно зарабатывать не только не приходила нам в головы, но и прийти не могла.
Две дискотеки были, кажется, последней затеей, которую мы осуществили с Гунтяхой. Правда, мы вместе проработали в одной и той же бригаде на преддипломной практике: были слесарями-ремонтниками. Прикалывались над пенсионером Митрофанычем, приставленным к нам в качестве наставника, в холода прятались за печкой в термичке, и, вообще-то, довольно интересно проводили время: ремонтировали станки под руководством Митрофаныча, наблюдали за тем, как живут и ведут себя рабочие. Удивлялись, что они совсем не такие, как о них пишут в коммунистических учебниках. Например, один пожилой токарь очень любил повторять: «Токарь — что это за профессия?! Дурак я, дурак… Повар, официант — вот это да!».
Охлаждение отношений с другом Гунтяхой оказалось для меня неожиданно тягостным. Мишка Яковлев к тому времени уже год как служил в армии и переписка с ним прервалась. Произошло это потому, что в одном из писем я спросил о дедовщине, а поскольку тема эта была запрещенная, письмо до него, судя по всему, не дошло. К тому же служил он, как потом выяснилось, в войсках правительственной связи, в условиях повышенной секретности. Так что на свое письмо ответа я не получил, а так как на гражданке не понимаешь, что такое ждать писем, находясь в армии, то и писать больше не стал, тем более что бурная квазиинтеллектуакльная жизнь захлестнула меня слишком сильно. К стыду своему, не возобновил я переписку с Мишкой и после того, как мне позвонила его мама и сказала, что он давно не получал писем от меня. Точнее говоря, хотел написать, да все откладывал. К тому же с момента моего поступления в техникум мы виделись нечасто и техникумовская жизнь существенно потеснила в моем образе жизни общение с Мишкой. Тем не менее, эту прерванную переписку я всегда вспоминаю как одно из самых позорных своих деяний.
Оставшись без общения с друзьями, я стал беситься и искать какого-то мрачного наслаждения своим одиночеством, одновременно и жалея себя, и негодуя непонятно на что и наслаждаясь многим знакомым ощущением непонятой гениальности. Со временем я нашел для себя новую интеллектуальную забаву: стал посещать… филармонию! Даже Игорька один раз туда затащил. Он до сих пор гордится своей способностью отличить адажио Альбинони от менуэта Бокеррини. Но по большей части я ходил на эти мрачные концерты один и пребывал там в окружении таких же «одиноких сердец» (хотя и гораздо более великовозрастных, к тому же в основном женского пола). Ужас! Тем не менее, в классической музыке начал понемножку разбираться.
Когда мне исполнилось 16 лет, выяснилось, что тётя Рая застраховала меня когда-то, и я стал обладателем суммы рублей в 300 с гаком. Вопреки опасениям, деньги эти не были направлены волевым материнским решением на приобретение, например, одежды. Купили стереопроигрыватель «Вега 103». Видимо, такая сговорчивость с маминой стороны была обусловлена тем, что мы только что переехали в новую отдельную квартиру, и нужно было ее не просто обставить мебелью, но сделать это с некоторым шиком (к этому она была склонна всегда). Но проигрыватель без пластинок немыслим, а с пластинками в стране все еще была напряженка. Не оставалось ничего другого, как покупать диски с классической музыкой. Стимулировалось это еще и тем, что диск какой-нибудь модной группы стоил рубля три, а подборка, скажем, фуг Баха — 1 руб. 45 коп. Всегда и везде. Таким образом, к моменту окончания техникума у меня накопилось несколько десятков пластинок с записями симфонической, инструментальной и камерной музыки. Поначалу выяснилось, что я не умею такое слушать, но потом вошел во вкус. У меня были хорошие стереонаушники, так что условия для, как тогда говорили, «общения с прекрасным» были вполне подходящие.
О новой квартире. Оказавшись в 1972 году втроем (мать, брат и я) в комнате площадью 15 кв. метров, мы, конечно, встали на очередь на улучшение жилищных условий, но двигалась она чрезвычайно медленно. Уже в 90-х выяснилось, что человек по фамилии Секретарев, от которого зависело распределение квартир на Моторном заводе, сильно этим делом злоупотреблял. Более-менее высокими шансы получить новое жилье были у тех, кто соглашался года два поработать на стройке, причем на самых грязных и тяжелых работах. Вот наша мама и вызвалась. Из инженера-технолога на долгие месяцы она превратилась в разнорабочего. Стройка находилась очень далеко, поэтому домой она приходила гораздо позже, чем когда работала на заводе. Короче, можно сказать, что пока она строила эту квартиру, мы с братом ее видели очень мало. Я, помню, пытался ее переубедить, мол, может и черт с ней, с квартирой. Со временем что-нибудь придумаем. Нет, говорит, вы вырастите, женитесь, будут проблемы с жильем, так что надо. Но это все ерунда по сравнению с тем, что по окончании этих мытарств ее попытались «кинуть», то есть не дать квартиру в доме, который она строила. Мать долго обивала пороги (даже нас с собой брала для убедительности) и выбила-таки свою «двушку». Неплохую, надо сказать, но уж больно далеко, на самом краю города. Раньше-то мы жили хоть и в коммуналке, но в центре. До любого «очага культуры» или просто нормального магазина, вокзала и т. п. — рукой подать. Теперь же приходилось ездить на учебу в переполненном троллейбусе, который к тому же по началу ходил очень нерегулярно. Да еще и грязь непролазная в микрорайоне, и фонарей нет. Как-то возвращался поздно с дискотеки — чуть не по колено в глину провалился, причем обоими ногами. А Валерка с Игорьком, когда пришли меня навещать во время болезни, чуть не по пояс на обратном пути в какую-то покрытую корочкой льда лужу ухнули. Пришлось им возвращаться ко мне и обсушиваться. А я злой такой лежал, с температурой, наорал на них…
Весной 1986 года в этой новой квартире и закончилась моя техникумовская эпопея. Учился я без троек, но до «красного» диплома немножко не дотягивал и, в отличие от Виташки Лисина, который откровенно к этой цели пробивался, мне было безразлично, какого цвета будет диплом. Тогда за меня взялась наша классный руководитель — Альбина Викторовна Симоновская (сильный преподаватель, как и большинство наших техникумовских педагогов). Чуть ли не пинками она заставила меня пересдать злополучную химию и добилась того, чтобы количество пятерок в моем дипломе позволило ему приобрести красный цвет.
Диплом я защитил без особых проблем, но тут случился очередной мой выкрутас: как студент, закончивший техникум с отличием, я имел право выбирать место распределения. Считалось, что чем ближе к дому, тем лучше. Мне же дома настолько осточертело, что я решил, наоборот, уехать подальше. В списке мест распределения было две вакансии в городе Запорожье, где тогда только начинали налаживать производство автомобиля «Таврия». Вот туда я и попросился. Комиссия долго уговаривала меня «не делать глупостей», но у них ничего не получилось. Я еще и Игорька сагитировал с собой ехать, к вящему ужасу игорьковских родителей. Моя мама моему решению тоже не обрадовалась, стала меня правдами-неправдами уламывать остаться в городе, устроиться на ее родной Моторный завод и, в конце концов, уломала. А жаль. Но делать нечего: через пару недель после окончания техникума вышел я на свою первую постоянную работу — наладчиком по запуску нового оборудования в Агрегатный цех № 2. Вообще-то было интересно: в нашей небольшой мастерской, где помимо меня работали еще двое-трое наладчиков, были токарный, сверлильный, фрезерный станки, наждак, слесарные тиски. Я всегда мечтал о возможности делать что-то достаточно сложное руками, но не хватало оборудования и места, а тут — пожалуйста.
Неожиданно выяснилось, что моему желанию вырваться из дома все-таки суждено осуществиться. Не прошло и месяца, как я устроился на работу, пришла повестка из военкомата. Вообще-то всегда считалось, что у меня врожденный порок сердца — дефект межжелудочковой перегородки. Меня и от физкультуры-то в техникуме освободили на всякий случай, так что пока все гоняли мяч на стадионе, мы с такими же оболтусами-«освобожденцами» могли сходить в кино или даже домой. А тут на тебе — в армию. По медицинским документам я был «годен к нестроевой службе». Что это значит — я не задумывался, хотя поговаривали, что это стройбат. О том, чтобы «откосить», я даже не думал, в те времена не принято было об этом думать, по крайней мере среди людей, которые меня окружали. В общем, направили меня на медкомиссию, которая выявила, что порок сердца… исчез, а значит в армию мне прямая дорога. Все это — повестка, обследование — произошло так быстро, что я не успел ни испугаться, ни удивиться, а уж тем более как-то повлиять на ситуацию. Я вообще не задумывался о такой перспективе, как армия, а она вдруг нарисовалась предельно ясно. Последнее, что помню из доармейской жизни — как уже наголо остриженный, с вещами сижу в военкомате, а какой-то майор говорит: «В потешных войсках (то есть стройбате) вы всегда послужить успеете. Попробую-ка я вас в нормальные пристроить». И пристроил: следующие два года моей жизни прошли в казармах войск ПВО.
С позиций сегодняшнего дня я радуюсь, когда думаю о том, что мне удалось избегнуть стройбата. Это «везение» усилилось тем, что когда в момент одной из многочисленных пересадок нашей команды новобранцев в Ростове-на-Дону какой-то прапорщик спросил: «Кто разбирается в радиоэлектронике?», у меня хватило ума сделать шаг вперед. Оказалось, что набирают в «учебку», во взвод радиотелеграфистов. Чтобы остаться в нем, необходимо было пройти еще один тест: на слух отличить комбинации точек и тире, соответствующие буквам. Так, например, буква «ю» в русском варианте азбуки Морзе очень похожа на букву «ф» (две точки, два тире и, соответственно, две точки, тире, точка). «Ю» обозначается словом «Юлиана» (первые два слога произносятся кратко, два вторые растягиваются). «Ф» произносится как “Филимончик” — почти как «Юлиана», только последний звук обрывается. Было очень смешно наблюдать, как грозный прапорщик распевает перед нами: «Юлиа-а-на-а, Филимо-о-он-чик, ба-а-ки-те-кут». Со слухом у меня никогда проблем не было, так что в учебке я остался. Думаю, что если бы попал прямо в часть — плохи бы были мои дела.
Еще одно смягчающее обстоятельство: наша учебка, в помещениях которой когда-то находились казармы донских казаков, находилась рядом со штабом Северокавказского военного округа, так что особого беспредела там быть просто не могло: слишком близко начальство. Кстати, офицеры штаба время от времени сдавали квалификационные экзамены, в том числе строевую подготовку, и было забавно наблюдать за тем, как пузатые, стареющие мужики в штанах с лампасами (подполковники, полковники, генералы) ходят чеканным шагом по нашему плацу, выполняют команды и поют строевые песни.
Всвязи с близостью штаба у солдат было много возможностей заниматься деятельностью очень далекой от «тягот и лишений». При штабе были хозобъекты: собственные свинарник, котельная, а главное — требовалось огромное количество водителей, и тот, кто на гражданке успел получить права, легко устраивался шофером к какому-нибудь генералу. Был у нас один молдаванин, которого взяли работать садовником: перед зданием штаба был огромный розарий, причем в условиях теплого ростовского климата розы росли в открытом грунте. Кстати, одно из самых сильных впечатлений от армейской службы связано именно с тем, что в Ростове-на-Дону абрикосы, персики, черешня, алыча, не говоря уже о вишне и сливе, вызревают так же надежно, как у нас яблоки. Во второй половине лета всегда можно было забраться на дерево и от пуза налопаться фруктов, ягод. Поначалу мы, северяне, кидались на абрикосы как дикие, но со временем это изобилие даже приелось. Летом нас частенько использовали как дармовую рабочую силу на сельхозработах. Особенно запомнилась уборка арбузов. Во-первых тем, что маленькими подгнившими арбузами, размером с теннисный мяч, было очень удобно кидаться. «Шмяк» получался изумительный и эта летняя «игра в снежки» нас очень веселила. Но была и ужасная сторона у уборки арбузов: их можно было есть столько, сколько хочешь, а в казарму с поля нас везли часа полтора в запертом фургоне… Когда же открылась дверь и все метнулись было к вожделенным «очкам», прозвучала команда «Строиться!». Нужно ли говорить, какой ажиотаж возник в туалете после того, как построение закончилось!
Весной теплый ростовский климат тоже являл свои прелести. Когда нас водили в городскую баню, путь лежал через несколько кварталов разбросанных по невысоким холмам. Поднимаясь на вершину, можно было видеть внизу огромный частный сектор, сплошь утопающий в розовой дымке цветущих фруктовых деревьев. Очень красиво. Еще раньше, в начале марта, солнце там очень быстро прогревает воздух и однажды, когда снег еще не начал таять, я умудрился заснуть днем пряно на открытом воздухе: термометр показывал отрицательную температуру, но припекало так, что никакого холода не чувствовалось и сон был очень крепким и здоровым. А вот зимы в Ростове-на-Дону довольно суровые, снежные. Однажды, уже после учебки, объект, на котором я нес боевое дежурство, так замело за ночь, что пришлось вызывать подмогу, чтобы разгрести сугробы в человеческий рост.
Как-то в учебке я проговорился что в техникуме нам преподавали черчение. Меня сразу же отправили в штаб чертить карты и оформлять другие документы недели на две-три. Со мной работал еще один солдат-чертежник — Славик Гешко с Западной Украины. Целыми ночами мы рисовали эти проклятые карты и даже решили, что лучше в наряде отстоять, чем такие мучения. Но зато я изучил географию северного Кавказа и, кроме того, подружился со Славиком, который оказался человеком очень открытым и приветливым: «Приезжай ко мне, Миша, в гости, — говорил он, — Мама курку зробыт, будем с тобою спевати украиньски народны песни» (в слове «песни» ударение делается на последний слог). Вообще, как и все, отслужившие в армии, я, вернувшись оттуда, еще долго временами начинал говорить с украинским акцентом и находил в этом некоторое удовольствие.
Что касается самой службы, то нас учили морзянке и устройству радиостанций, хотя в соседнем взводе тренеровали передавать сообщения с помощью аппаратов, похожих на пишущую машинку. Сейчас я думаю, что окажись я тогда в том соседнем взводе, печатал бы сейчас на компьютере пятью пальцами со скоростью, которая большинству гражданских машинисток и не снилась. Парни там буквально умирали, наращивая скорость печати до заданных нормативов. Наша же морзянка оказалась мертвым грузом. Мне она не пригодилась не только на гражданке, но и в части, в которую попал служить после учебки.
Уход в армию прервал мое бурное интеллектуальное развитие и я боялся, что за годы службы отупею и все забуду. Поэтому я попросил маму присылать мне в письмах какие-нибудь стихи, статьи и т. п., что было особенно актуально в связи с первыми перестроечными веяниями (на дворе был 1986 год). Об этом же я попросил и своего друга Игорька, который, хоть и оставался в стороне от наших наших с Гунтяхой интеллектуальных споров, просьбу мою добросовестно выполнял и в каждом письме что-нибудь «интеллектуальное» (вырезки из газет и журналов) присылал. Правда, делать это он мог только первые полгода моей службы, потому что осенью сам оказался в армии. Поэтому всю программу, препятствующую моему «отупению» мы и назвали «полугодовой программой заострения». Мама же присылала мне в каждом письме по одному-два сонета Шекспира, которые я пытался заучивать, пока другие курили в перерывах между занятиями. Не помню, кстати, чтобы надо мной за это кто-нибудь смеялся. Потом я переписывал сонеты в маленький блокнот и в конце концов их набралось около тридцати. Этот блокнот я подарил одному товарищу на память, когда разъезжались из учебки.
Был еще один забавный эпизод, связанный с «заострением». Как-то раз направили меня на работу в котельную, кажется, мыть пол. Там дежурила пожилая женщина из гражданских, на столике у которой лежала книга «Мастер и Маргарита» — один из главных «хитов» перестроечной эпохи. Быстро справившись с работой, я спросил у женщины, не разрешит ли она мне почитать эту книгу прямо здесь, поскольку на гражданке много слышал об этом произведении, но прочитать не успел. Она улыбнулась и сказала: «Конечно, читай, пожалуйста». Пересела на другой стул и занялась вязанием. А я, не выспавшийся после вчерашнего наряда, сел за столик и под мерный шум газовых котлов стал пытаться врубиться в булгаковский текст. Усталость и тепло взяли свое и, осилив страниц десять, я заснул…
Часть, в которую меня направили служить после учебки, оказалась аэродромом сил ПВО, о котором я могу писать без боязни выдать какие-нибудь военные секреты: не так давно я узнал от одного бывшего летчика, что полк давно расформировали. Батальон наш занимался радиотехническим обеспечением запасного аэродрома, то есть мы располагали мобильной техникой, позволявшей развернуть взлетную полосу со всеми причиндалами — взлетно-посадочными огнями, глиссадным, ближним и дальним маяками, радиостанцией ближнего наведения, локатором и т. п. — практически в чистом поле. Но были за нами закреплены и пара объектов на настоящем, стационарном аэродроме, в частности, так называемый «ближний старт» — двухэтажный сарай с застекленным верхним этажом, из которого управление полетами шло в тех редких случаях, когда ветер дул не в доминирующем, а в обратном направлении. Там было три радиостанции, телефонные провода да в отдельном вагончике три дизельных электростанции резервного питания. Вокруг домика росло несколько фруктовых деревьев, до взлетной полосы было метров сто, и можно сказать, что ближний старт был заброшенным островком в степи, который большую часть времени просто простаивал, но боевое дежурство там, все-таки, нужно было нести. Командиром этого чуда техники меня и назначили, хотя и не сразу, конечно. По большей части моя служба на аэродроме прошла на этом полузаброшенном военном объекте. По идее состав дежурящих должен был меняться каждую неделю, чтобы человек жил то в казарме, то на объекте. Но меня и электромеханика Гришу Шпилько могли откомандировать на ближний старт и на три недели, и на месяц. Там мы и куковали безвылазно, лишь на время сна уходя на более людный объект, куда доставляли горячую пищу. Уединенная служба на «ближнем старте» как будто специально была придумана для меня. К тому же аэродром располагался на городской окраине, и путь туда лежал мимо… книжного магазина. Сержантская зарплата вполне позволяла приобретать раз в месяц еще не успевшие подорожать книги, и я запоем читал все, что удавалось купить и все, что присылали из дома. К тому же в соседней роте служил парень, попавший в армию с факультета ИВТ, так что по выпрошенным у него книгам я еще и изучал язык программирования Fortran.
Был и еще один благоприятный для самообразования случай, надолго обеспечивший меня качественным чтивом. Если меня и вызывали с «ближнего старта» в казарму, то как чертежника и писаря: очень часто возникала нужда обновить какой-нибудь стенд, переделать расписание, да мало ли еще что. Приходилось ночами корпеть в ленинской комнате над всей этой писаниной. В один такой момент, когда писчей работы навалилось особенно много, явилось неожиданное подкрепление в лице «партизана». Партизанами назывались взрослые дядьки, которых призывают в армию на пару месяцев якобы для переподготовки, а на самом деле — хорошенько попить водки вдали от жен. Присланный же мне на подмогу специалист был человеком культурным и начитанным, так как работал на каком-то предприятии освобожденным парторгом. Я стал выпытывать у него: что там народ читает на гражданке? Оказалось, что в полном разгаре увлечение поэзией Серебряного века. Парторг не только принес мне целый ворох вырезок из газет и журналов, но и подарил вузовскую хрестоматию для филологических факультетов по литературе конца XIX — начала XX веков. Думаю, даже на гражданке мало кто имел возможность так хорошо изучить этот вопрос, как я, располагая таким подарком и безграничным ресурсом времени ближнестартовских дежурств.
В это же время и на этой же почве произошло событие абсолютно судьбоносное: я познакомился со своей будущей женой. Вообще-то случаи, когда в армию приходят письма «незнакомому солдату», в результате чего завязываются почтовые романы и даже создаются семьи, нередки, но в нашем случае, хотя брак действительно возник в результате переписки, все начиналось абсолютно не так. Однажды, обуреваемый страхами относительно того, что отстаю в развитии от тех, кто сейчас «на гражданке» впитывает содержимое «толстых журналов», «Огонька», ставших вдруг неожиданно смелыми, информативными и интересными газет, я штудировал рубрику «Переписка» «Комсомольской правды». Наткнулся на объявление некоего Игоря, который искал желающих делиться знаниями о поэзии Серебряного века. Я написал короткое письмо: мол, предвижу, что писем тебе придет много, так что если не сможешь ответить всем — пришли мне часть. Отправил письмо и уж почти забыл о нем, как вдруг получаю толстый конверт. В нем короткая записка от этого Игоря «Ты оказался прав: писем пришло около 800. Высылаю некоторые тебе» и к этому с десяток писем от почитателей дореволюционного декаданса. Вот, думаю, нажил себе геморрой. Как же я с десятью людьми переписываться буду? Решение пришло довольно быстро: я разбил письма по парам, перезнакомил людей между собой, а себе оставил одно, от девушки, которое показалось мне наиболее толковым. Эта-то девушка — Марина — и стала через три года моей женой. Мы начали переписываться и вскоре уже забыли, по какому, собственно, поводу этот эпистолярный роман завязался.
В своем повествовании я сильно нарушил хронологический принцип, перескочив с момента своего прибытия на аэродром сразу на «ближний старт», самообразование и чуть ли не на дембель. На самом деле сержантом я стал далеко не сразу, а сначала испытал некоторые неприятные моменты, переживаемые человеком, попавшим из учебки в часть.
За первые полгода службы в армии передо мной открылись свойства человеческой натуры, о существовании которых я даже не подозревал, но в части эта коллекция впечатлений изрядно пополнилась. Гораздо в большей степени, чем дедовщина, от которой я довольно быстро научился отмахиваться, меня донимали межнациональные разборки. Раньше я не задумывался о многонациональном устройстве нашей великой страны. Столкнувшись же с южанами, почувствовал, что внутри СССР тикает бомба с часовым механизмом, имя которой — Кавказ. Кавказцы держались единым монолитом, не давали никого из своих в обиду и порабощали всех, в ком видели слабину. На прочность же испытывали всех без исключения, и я собственными глазами наблюдал случаи, которые иначе как рабством назвать не могу. Славяне держатся «каждый за себя» и сделать из вчерашнего «маменькина сынка» послушное животное для воспитанных на патриархальных принципах чеченцев и дагестанцев — можно сказать, дело чести. Мое положение осложнялось абсолютным отсутствием навыков участия в драках (за исключением пары эпизодов в школе, закончившихся для меня отнюдь не выигрышно). К тому же братья-славяне тоже не особо признавали меня за своего: «шибко умный». Третировать не третировали (в отличие, скажем, от успевшего до армии получить высшее образование младшего сержанта Пелевина, которого не спасали даже погоны), но и на выручку не торопились. Могу, кстати, отметить, что славянин-дед очень часто оказывался слабее «духа» —кавказца, что в корне подтачивало всю сложившуюся за десятилетия существования Советской Армии систему дедовщины.
Что я мог противопоставить кавказцам, которые, почувствовав сопротивление, стали пытаться «гнобить» меня с особой энергией? Оказалось, что кроме стандартного ответа — смелость — других вариантов не существует. На интеллект они плевать хотели. Для них такого положительного качества не существует. Для них главное — джигит ты или не джигит. То обстоятельство, что у человека при всем желании не было возможности стать джигитом, их абсолютно не интересует. Первый серьезный отпор я дал им во время работ по борьбе с обледенением полосы. Как-то поздней осенью в течение суток выпал снег, потом на несколько часов установилась плюсовая температура, а потом ударил мороз. Бетон взлетно-посадочной полосы покрылся равномерным слоем льда толщиной сантиментов в пять, и лед этот так крепко примерз к бетону, что не спасали ни «воздуходувки», изготовленные из отработавших свое реактивных двигателей, ни приспособления в виде огромных валов с шипами, которые катали по взлетке тракторами. Наиболее эффективным оказалось типично русское решение: личный состав нескольких батальонов, вооруженный топорами и ломами, построили вдоль обледеневшей полосы, разметили каждому участок шириной метра в три и приказали колоть лед. Вскоре подошли двое «черных» (моих сверстников по сроку службы, между прочим) и безапелляционным тоном заявили, что помимо чистики своего участка, я должен буду сделать работу и за них. Я, не отрываясь от долбежки льда, буркнул, что не стану. Тогда начались чисто кавказские фишки. Этакими величавыми голосами мне сообщили, что их много, а я один, что к тем, кто им не подчиняется, они могут применить свои кавказские пытки (например, выдергивать волосы по одному), что в худшем случае мой труп вообще могут найти в сугробе. Тут мне пришло в голову, что лед-то я колю топором. Распрямившись, я пошел на них с поднятым топором, вопя что-то в ярости. Отвалили. Комизм ситуации заключается еще и в том, что один из них попал в армию, успев «получить» высшее образование, так что мотивировал свое нежелание работать физически тем, что он дипломированный специалист.
Самое неприятное заключалось в том, что, коротая беззаботные дни на «ближнем старте» за чтением книг, ночевать и на обед приходилось ходить на локационную станцию, где кавказцы установили свои порядки. С одним из них — Камилем — мы грызлись ежедневно и просто терпеть друг друга не могли. Камиль призывался на полгода позже, но мог позволить себе «наехать» и на «деда», и на сержанта, а то и на прапорщика. Бывало, он меня колотил, поскольку имел разряд то ли по боксу, то ли по борьбе. Но однажды получилось так, что мы довольно ожесточенно боролись в жилом помещении и я случайно опрокинул его на кровать, почувствовав воодушевление, я упал на него (почему-то спиной) и, вцепившись руками в борта кровати держал минут пятнадцать, глядя при этом в телевизор. В конце концов он выбился из сил и я отпустил. После этого мои позиции укрепились, но стычки продолжались до самого моего дембеля.
Зато никаких проблем у меня не было с выходцами из Средней Азии, а узбеки были мне чем-то даже симпатичны и я, бывало, защищал их даже от дедов. Видимо азиатская кровь в моих жилах, все-таки, течет. В связи с воспоминаниями об узбеках вспоминается прикол, связанный с нашим коптерщиком Мишей Мирахмедовым (на самом деле звали его, конечно же, не Миша, но в армии, да и вообще в России, все нерусские имена до сих пор приводятся к ближайшему русскому «знаменателю»). Миша был очень аккуратным и трудолюбивым коптершиком, за что взводный его ценил, но в технике разбирался слабо и в решении боевой задачи — «радиотехническом обеспечении аэродрома» участвовал чисто номинально. Захожу я как-то в коптерку и вижу, как этот сын Узбекистана чинит подгоревший шнур утюга. Винтики-контакты, на которые подается напряжение, расположены в рукоятке утюга под крышечкой на расстоянии сантиметра три друг от друга. Миша зачистил концы электрошнура от изоляции на длину сантиметров по пять и каждый многожильный провод разделил надвое. Этими у-образными проводниками он охватил каждый из винтиков и скрутил ранее расщепленные концы за каждым. Получилось очень аккуратно, но вот незадача: от каждого винтика теперь торчит по медной косичке, что грубо попирает Мишино эстетическое чувство. Думал Миша, думал и… элегантно скрутил обе косички, обеспечив стопудовое короткое замыкание, которое непременно случилось бы, не окажись рядом разрывающегося от внутреннего смеха меня.
Чтобы не прослыть зазнайкой, расскажу и о подобном промахе, который допустил сам. На нашем «ближнем старте» я не только читал книги, но и делал кое-что действительно полезное для армии: настраивал радиостанции, выполнял профилактические работы по должностной инструкции. По собственной же инициативе я решил упорядочить хаотично накапливавшиеся поколениями провода, тянувшиеся с первого этажа на второй. Силовые кабели лежали бок о бок с телефонными и антенными и черт знает еще какими, половина из них и вовсе давно уже не вела ни к каким приборам. Разобраться во всем этом стоило большого труда. К тому же пропихнуты все эти проводники были сквозь труднопроходимые люки в полу. Через одну из таких дырок мне и нужно было протащить силовой трехфазный кабель, по которому подавалось напряжение 380 вольт. Обесточив объект и скрутив все три оголенные жилы кабеля, я пропустил его в дыру и вслепую начал нащупывать выход. Возился минут двадцать, а когда, наконец, получилось, удовлетворенно вздохнул и решил, что можно теперь и чайку попить. Для того, чтобы вскипятить электрочайник, нужно было, конечно же, включить напряжение на объекте… Таких красивых брызг расплавленной меди я больше никогда в жизни не видел.
Еще одна выходка, которую я учинил с трехфазным током, была связана с проблемой отопления. Зимой на «ближнем старте» было довольно холодно, так как домик изобиловал скрытыми дырами в стенах. Положение спасали почти постоянно работавшие мощные радиостанции, выделявшие изрядное количество тепла, но они прогревали станцию довольно медленно, а отогреться, придя на объект с мороза, хотелось сразу же. Я решил, что поскольку в нашем электрообогревателе три ТЭНа (теплонагревательных элемента), то, наверно, по замыслу конструкторов он рассчитан на работу в трехфазной сети. Из техникумовского курса электротехники я помнил, что такие устройства можно подключить по схемам “звезда” либо “треугольник”. Решив, что при “треугольнике” на каждый ТЭН напряжение придется слишком большое, я рискнул соединить их “звездой” и, с замиранием сердца, включил рубильник. Да, не угадал я замысел конструкторов: обогреватель сначала раскалился до красна, а потом и вовсе до бела. Зато в помещении мгновенно воцарился настоящий «ташкент» и с тех пор мы использовали наш «камин» исключительно в нештатном трехфазном режиме, сокращая срок его службы до пары недель. Этому изобретению нашлось применение и летом. Неподалеку, за взлетной полосой, было кукурузное поле и если раньше мы просто варили стыренные там початки, то теперь, при наличии «камина», изобрели фирменное блюдо, отведать которого я бы не отказался и сейчас. Берется кукуруза, слегка посыпается солью, заворачивается в тайно экспроприированную у старослужащих фольгу, предназначавшуюся для дембельских альбомов, укладывается на раскаленный до бела трехфазный камин и жарится до тех пор, пока по всему объекту не начнет распространяться аппетитный запах.
Из мелких приключений могу вспомнить, что как-то раз в пожарной бочке у нас утонул случайно заскочивший туда степной заяц. Мы долго не могли понять: откуда такой ужасный запах. Когда же обнаружили в полузакопанной в землю бочке ушастый труп, извлечь его из воды оказалось делом непростым: при малейшем шевелении он несносно вонял. Наконец кто-то додумался, что мы, все-таки, в армии, и у каждого на боку висит противогаз (хоть когда-то пригодился). Защитившись таким образом от запаха, кто-то поддел бывшего зайца совковой лопатой и, вынув из бочки, поместил в заблаговременно вырытую ямку. А чтобы заячья смерть не была столь бессмысленной, прежде, чем закопать, бросили туда же горсть абрикосовых косточек. Дело было в августе. Каково же было мое удивление, когда уже следующей весной на этом месте я увидел молодые, мощные ростки абрикоса. Воистину плодородный край.
Если говорить об особенностях природы, то хочется рассказать еще о необычном звере, водившемся у нас на аэродроме — слепыше. В последствии я такого не только больше не видел, но и толком не слышал о нем. Слепыш роет норы наподобие крота, только кучки земли оставляет более высокие. Размером он с подросшего котенка, но выглядит куда менее изящно: серый меховой кирпич с маленькими, но очень сильными лапками, абсолютно без глаз и с огромными резцами на нижней челюсти. Если посадить его на бетонную плиту взлетно-посадочной полосы, где у слепыша не будет возможности спастись бегством под землю, то он будет грозно и мужественно обороняться, задрав кверху безглазую морду. Если же упереться в эту морду носком сапога, то можно почувствовать весьма ощутимое сопротивление этого маленького, но непропорционально сильного зверя. Ногу человека он сдвигает легко если человек, конечно, не злоупотребляет силой.
Кстати, каждая из бетонных плит, которыми вымощен аэродром, стоит очень дорого. Летом на них удобно стирать обмундирование. Прогретые солнцем, они легко нагревают предварительно замоченное в ведре и расстеленное на бетоне х/б. Остается только хорошенько пошмурыгать одежду «щеткой-мылом чисто-чисто», да прополоскать. Главное — предварительно вынуть из карманов всё ценное, особенно военный билет. Я как-то забыл это сделать, о чем до сих пор напоминают чернильные разводы на моем документе.
Ну, и в завершение рассказов об армейской службе поведаю об авиакатастрофе, которая произошла на моих глазах. Наш аэродром обслуживал в основном истребители марки СУ-25. СУ-27 еще только появлялись и были секретным оружием. Фотографировать их для дембельских альбомов запрещалось строго настрого, но все всё равно фотографировали. Как-то раз через Ростов на боевые стрельбы в Каспийск летел полк истребителей. Они приземлились, дозаправились и стали по одному покидать наш аэродром. Вдруг у одного из взлетевших самолетов заклинило шасси. На нашем объекте радиостанции были, как всегда во время полетов, включены и все переговоры командира с летчиком я слышал. Сначала пытались что-то предпринять, чтобы убрать колесо. Когда выяснилось, что это невозможно, летчику предложили идти на посадку, но тут выяснилось, что шасси под вторым крылом, наоборот, не выпускается. То есть лететь нельзя потому, что одно не спрятано, а приземляться — потому что второе не входит наружу. Тогда летчику предложили катапультироваться, а машину направить в безопасное место. Он ответил, что попытается, все-таки, спасти самолет. Это решение было принято, но ему приказали «вылетать» горючее, чтобы в момент не очень мягкой посадки не было взрыва. Он стал кружить над аэродромом. На то, чтобы израсходовать весь керосин, ушло минут сорок. За это время он сбросил на поле какого-то колхоза боевые ракеты. Туда сразу же направилась спецгруппа и подоспела вовремя: местные трактористы уже вовсю проявляли интерес к свалившемуся с неба «счастью». Наконец, самолет стал снижаться, пытаясь приземлиться на не убравшееся шасси и маленькое колесико, которое при посадке появляется не из под крыльев, а в носовой части. Едва коснувшись земли, истребитель завалился на брюхо и пошел юзом, оставив неубранным шасси глубоченную параболическую борозду на вышеупомянутом кукурузном поле. К самолету сразу со всех сторон ринулись заранее подогнанные к взлетке пожарные машины, скорая помощь, технические службы. К счастью, летчик не пострадал, и, говорили, что за спасение дорогостоящего самолета ему досрочно присвоили очередное воинское звание.
Раз уж речь зашла о поощрениях, скажу, что меня, как и большинство сослуживцев, отпустили после года службы, домой на побывку. Но прежде я сам побывал в роли объекта, приносящего отпуск. Дело в том, что зимой мы вынуждены были каждую ночь просыпаться раза по два за ночь, тащиться на «ближний старт» и прогревать дизельные электрогенераторы, чтобы не «разморозить» системы охлаждения. В один из таких моментов нас и перехватил часовой, которому бесполезно было объяснять что-либо про агрегаты: он твердо знал, что за каждого задержанного «нарушителя» ему полагается отпуск на родину, а поскольку настоящих нарушителей не было, он решил сделать таковых из нас с Гришей. Уложив нас в сугроб выстрелом в воздух, доказывающим его горячее желание не упустить шанс на отпуск, он проморозил нас (сам-то в тулупе!) минут сорок, пока не приехала машина со сменой. После этого в инструкции внесли необходимые изменения и больше нам никто не мешал по ночам заботиться о дизелях.
Разговаривая на «ближнем старте» с летчиками, которые руководили полетами в те редкие дни, когда ветер дул с нашей стороны, я слышал много баек и историй о катастрофах боевых самолетов, о которых не писали советские газеты. Например как-то раз на стрельбах один летчик боевой ракетой по ошибке сбил другого. Они шли хвост в хвост за беспилотным самолетом-мишенью. Принято было, чтобы сначала мишень пытался сбить первый самолет. Если он давал промах, нужно было уйти в сторону, чтобы дело довершил следующий. В тот раз первый отстрелялся, но не попал и сообщил, что дает дорогу второму. Видимость была плохая и первый замешкался с отходом в сторону. Второй же, приняв его за мишень, пустил ему ракету аккурат в сопло… Такие вот дорогостоящие ошибки.
Ну вот, кажется, и все об армии. Пора «на дембель». К этому событию я совсем не готовился: не делал альбом, не шил особым образом «парадку». Просто уехал из Ростова домой и всё. На дворе был 1988 год. «На гражданке» меня ждала совершенно неожиданная общественно-политическая ситуация, о которой речь пойдет в следующей главе.
P.S. Начатая в середине 2000-х, автобиография так и осталась недописанной, хотя есть аудиофайлы ждущие своей расшифровки.