В наши дни насчитывается немало литературоведов и читателей, которые возмущаются уже не тем, что написание романа «12 стульев» приписывается Булгакову, а наоборот, когда слышат об авторстве Ильфа и Петрова. К этому кругу всё больше тяготею и я, хотя есть в книге фрагменты, которые Михаил Афанасьевич никак не мог написать (см., напр. эссе «Остап Бендер на Гражданской войне» ). Видимо, творчество действительно было коллективным, просто имя одного из соавторов «забыли» указать на обложке.
Доказательств булгаковского влияния на «12 стульев», а то и полноценного авторства, в Сети можно найти немало. Я хочу привести несколько фактов, которые обнаружил самостоятельно.
Во-первых, произведение насыщено театрально-оперными аллюзиями, причем такими, которые встречаются и в других произведениях русского классика. Сравним абзацы.
«Собачье сердце»:
Пес приоткрыл правый томный глаз и краем его увидал, что он туго забинтован поперек боков и живота. «Все-таки отделали, сукины дети, — подумал он смутно, — но ловко, надо отдать им справедливость». — «От Севильи до Гренады… в тихом сумраке ночей», — запел над ним рассеянный и фальшивый голос.
«12 стульев»:
Бросив Остапа и студента Иванопуло в трактире, Ипполит Матвеевич пробрался в розовый домик и занял позицию у несгораемой кассы. Он слышал шум отходящих в Кастилью поездов и плеск отплывающих пароходов… Ничто не могло растопить холод несгораемого шкафа. «От Севильи до Гренады в тихом сумраке ночей». В пеналах стонали граммофоны. Раздавался пчелиный гул примусов. «Раздаются серенады, раздается звон мечей». Словом, Ипполит Матвеевич был влюблен до крайности в Лизу Калачову.
Но разве один Булгаков «имел право» быть поклонником театра и оперы? Ведь в Одессе, откуда Ильф с Петровым переехали в Москву, есть прекрасный театр. Это так, но на момент публикации книги указанным на обложке авторам не исполнилось и 30. Это не тот возраст, когда всерьез интересуются оперой, которой, кстати, в ранней советской России толком и не было. Булгаков же был постарше, принадлежал к поколению, воспитанному еще в дореволюционных традициях, одной из которых и была чуть ли не обязанность обожать сценическое искусство, да не какое-нибудь авангардное вроде «Театра Колумба», над которым авторы романа откровенно насмехаются, а самую что ни на есть классику.
Духом оперы пронизан самый малоизвестный из булгаковских — «Театральный роман». Он даже начинается сценой несостоявшегося самоубийства, перед которым главный герой слушает патефонную пластинку, будучи запертым примерно в таком же фанерном пенале, в каких обитали жители общежития имени монаха Бертольда Шварца.
Существенное сходство двух произведений обнаруживается и в эпизодах, где речь идет о театральных администраторах. Прошу извинить за длинные цитаты, но они действительно очень похожи.
«12 стульев»:
Остап врезался в очередь, растолкал фортинбрасовцев и, крича — «мне только справку, вы же видите, что я даже калош не снял», — пробился к окошечку и заглянул внутрь.
Администратор трудился, как грузчик. Светлый бриллиантовый пот орошал его жирное лицо. Телефон тревожил его поминутно и звонил с упорством трамвайного вагона, пробирающегося через Смоленский рынок.
– Да! — кричал он. -Да! Да! В восемь тридцать!
Он с лязгом вешал трубку, чтобы снова ее схватить.
– Да! Театр Колумба! Ах, это вы, Сегидилья Марковна? Есть, есть, конечно, есть. Бенуар!… А Бука не придет? Почему? Грипп? Что вы говорите? Ну, хорошо!… Да, да, до свиданья, Сегидилья Марковна…
– Театр Колумба!!! Нет! Сегодня никакие пропуска не действительны! Да, но что я могу сделать? Моссовет запретил!…
– Театр Колумба!!! Ка-ак? Михаил Григорьевич? Скажите Михаилу Григорьевичу, что днем и ночью в театре Колумба его ждет третий ряд, место у прохода…
Рядом с Остапом бурлил и содрогался мужчина с полным лицом, брови которого беспрерывно поднимались и опадали.
– Какое мне дело! — говорил ему администратор. Хунтов (это был человек, созвучный эпохе) негордой скороговоркой просил контрамарку.
– Никак! — сказал администратор. — Сами понимаете — Моссовет!
– Да, — мямлил Хунтов, — но Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов согласовало с Павлом Федоровичем…
– Не могу и не могу… Следующий!
– Позвольте, Яков Менелаевич, мне же в Московском отделении Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов…
– Ну, что я с вами сделаю?.. Нет, не дам! Вам что, товарищ? Хунтов, почувствовав, что администратор дрогнул, снова залопотал:
– Поймите же, Яков Менелаевич, Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных компози…
Этого администратор не перенес. Всему есть предел. Ломая карандаши и хватаясь за телефонную трубку, Менелаевич нашел для Хунтова место у самой люстры.
«Театральный роман»:
Говорил ли мне кто-то или приснилось мне, что будто бы Юлий Кесарь обладал способностью делать несколько разных дел одновременно, например, читать что-либо и слушать кого-нибудь. Свидетельствую здесь, что Юлий Кесарь растерялся бы самым жалким образом, если бы его посадили на место Филиппа Филипповича.
Помимо тех двух аппаратов, которые гремели под руками Баквалина и Каткова, перед самим Филиппом Филипповичем стояло их два, а один, старинного типа, висел на стене.
Филипп Филиппович, полный блондин с приятным круглым лицом, с необыкновенно живыми глазами, на дне которых покоилась не видная никому грусть, затаенная, по-видимому, вечная, неизлечимая, сидел за барьером в углу, чрезвычайно уютном. День ли был на дворе или ночь, у Филиппа Филипповича всегда был вечер с горящей лампой под зеленым колпаком. Перед Филиппом Филипповичем на письменном столе помещалось четыре календаря, сплошь исписанные таинственными записями, вроде: «Прян. 2, парт. 4», «13 утр. 2», «Мон. 77727» и в этом роде.
Такими же знаками были исчерчены пять раскрытых блокнотов на столе. Над Филиппом Филипповичем высилось чучело бурого медведя, в глаза которого были вставлены электрические лампочки. Филипп Филиппович был огражден от внешнего мира барьером, и в любой час дня на этом барьере лежали животами люди в самых разнообразных одеждах. Здесь перед Филиппом Филипповичем проходила вся страна, это можно сказать с уверенностью; здесь перед ним были представители всех классов, групп, прослоек, убеждений, пола, возраста. Какие-то бедно одетые гражданки в затасканных шляпах сменялись военными с петлицами разного цвета. Военные уступали место хорошо одетым мужчинам с бобровыми воротниками и крахмальными воротничками. Среди крахмальных воротничков иногда мелькала ситцевая косоворотка. Кепка на буйных кудрях. Роскошная дама с горностаем на плечах. Шапка с ушами, подбитый глаз. Подросток женского пола с напудренным носиком. Человек в болотных сапогах, в чуйке, подпоясан ремнем. Еще военный, один ромб. Какой-то бритый, с забинтованной головой. Старуха с трясущейся челюстью, мертвенными глазами и почему-то говорящая со своей спутницей по-французски, а спутница в мужских калошах. Тулуп. Те, которые не могли лечь животом на барьер, толпились сзади, изредка поднимая вверх мятые записки, изредка робко вскрикивая: «Филипп Филиппович!» Временами в толпу, осаждавшую барьер, ввинчивались женщины или мужчины без верхнего платья, а запросто в блузочках или пиджаках, и я понимал, что это актрисы и актеры Независимого Театра.
Но кто бы ни шел к барьеру, все, за редчайшими исключениями, имели вид льстивый, улыбались заискивающе. Все пришедшие просили у Филиппа Филипповича, все зависели от его ответа.
Три телефона звенели, не умолкая никогда, и иногда оглашали грохотом кабинетик сразу все три. Филиппа Филипповича это нисколько не смущало. Правой рукой он брал трубку правого телефона, клал ее на плечо и прижимал щекою, в левую брал другую трубку и прижимал ее к левому уху, а освободив правую, ею брал одну из протягиваемых ему записок, начиная говорить сразу с тремя — в левый, в правый телефон, потом с посетителем, потом опять в левый, в правый, с посетителем. В правый, с посетителем, в левый, левый, правый, правый. Сразу сбрасывал обе трубки на рычаги, и так как освобождались обе руки, то брал две записки. Отклонив одну из них, он снимал трубку с желтого телефона, слушал мгновение, говорил: «Позвоните завтра в три», — вешал трубку, посетителю говорил: «Ничего не могу». С течением времени я начал понимать, чего просили у Филиппа Филипповича. У него просили билетов.
У него просили билетов в самой разнообразной форме. Были такие, которые говорили, что приехали из Иркутска и уезжают ночью и не могут уехать, не повидав «Бесприданницы». Кто-то говорил, что он экскурсовод из Ялты. Представитель какой-то делегации. Кто-то не экскурсовод и не сибиряк и никуда не уезжает, а просто говорил: «Петухов, помните?» Актрисы и актеры говорили: «Филя, а Филя, устрой…» Кто-то говорил: «В любую цену, цена мне безразлична…»
– Зная Ивана Васильевича двадцать восемь лет, — вдруг шамкала какая-то старуха, у которой моль выела на берете дыру, — я уверена, что он не откажет мне…
– Дам постоять, — внезапно вдруг говорил Филипп Филиппович и, не ожидая дальнейших слов ошеломленной старухи, протягивал ей какой-то кусочек бумаги.
– Нас восемь человек, — начинал какой-то крепыш, и опять-таки дальнейшие слова застревали у него в устах, ибо Филя уже говорил:
– На свободные! — и протягивал бумажку.
– Я от Арнольда Арнольдовича, — начинал какой-то молодой человек, одетый с претензией на роскошь. «Дам постоять», — мысленно подсказывал я и не угадывал.
– Ничего не могу-с, — внезапно отвечал Филя, один только раз скользнув глазом по лицу молодого человека.
– Но Арнольд…
– Не могу-с!
И молодой человек исчезал, словно проваливался сквозь землю.
– Мы с женою… — начинал полный гражданин.
– На завтра? — спрашивал Филя отрывисто и быстро.
– Слушаю.
– В кассу! — восклицал Филя, и полный протискивался вон, имея в руках клок бумажки, а Филя в это время уже кричал в телефон: «Нет! Завтра!» — в то же время левым глазом читая поданную бумажку.
Стоит вернуться к первому абзацу этой длинной цитаты из «Театрального романа»:
Говорил ли мне кто-то или приснилось мне, что будто бы Юлий Кесарь обладал способностью делать несколько разных дел одновременно, например, читать что-либо и слушать кого-нибудь. Свидетельствую здесь, что Юлий Кесарь растерялся бы самым жалким образом, если бы его посадили на место Филиппа Филипповича.
И в «12 стульях», и в «Театральном романе» имена администраторов связаны с античными героями: Яков Менелаевич (это уже смешно), Юлий Цезарь. Более интересен сам литературный прием — энциклопедический факт с последующей привязкой к герою повествования. Он напоминает известный фрагмент из «12 стульев»:
Словарь Вильяма Шекспира, по подсчету исследователей, составляет 12 000 слов. Словарь негра из людоедского племени “Мумбо-Юмбо” составляет 300 слов. Эллочка Щукина легко и свободно обходилась тридцатью.
Еще один знаменитый булгаковский пунктик — «квартирный вопрос», который беспокоил писателя острее, чем большинство сограждан. Булгаков до революции успел пожить в более-менее комфортных условиях, и, намыкавшись за Гражданскую войну и годы раннего нэпа по съемным углам и коммуналкам, страстно мечтал о полноценном жилье. Не случайно его Филипп Филиппович (не администратор из «Театрального романа», а профессор из «Собачьего сердца») так яростно отстаивает право на восьмую комнату, которая нужна ему под библиотеку.
Остап Бендер, рисуя картину светлого будущего для членов шахматного клуба четырех коней, говорит:
Жители Москвы, стесненные жилищным кризисом, бросятся в ваш великолепный город. Столица автоматически переходит в Васюки. Сюда переезжает правительство. Васюки переименовываются в Нью-Москву, а Москва — в Старые Васюки.
Разве не созвучно это со знаменитым воландовским:
Люди как люди… в общем, напоминают прежних… квартирный вопрос только испортил их…
«Квартирный вопрос» буквально сквозит как в булгаковских произведениях, так и в тех, что приписывают Ильфу и Петрову. Это можно объяснить объективной нехваткой жилья в перенаселенной Москве 1920-х, но вот фрагмент небольшого очерка, написанного М. А. Булгаковым для издания «Накануне» в 1924 г.:
Товарищу такому-то квартира была предоставлена, и у товарища такого-то я вечером побывал. На лестнице без перил были разлиты щи, и поперек лестницы висел обрезанный, толстый, как уж, кабель. В верхнем этаже, пройдя по слою битого стекла, мимо окон, половина из которых была забрана досками, я попал в тупое и темное пространство и в нем начал кричать. На крик ответила полоса света, и, войдя куда-то, я нашел своего приятеля. Куда я вошел? Черт меня знает. Было что-то темное, как шахта, разделенное фанерными перегородками на пять отделений, представляющих собою большие продолговатые картонки для шляп. В средней картонке сидел приятель на кровати, рядом с приятелем его жена, а рядом с женой брат приятеля, и означенный брат, не вставая с постели, а лишь протянув руку, на противоположной стене углем рисовал портрет жены. Жена читала «Тарзана».
Эти трое жили в трубке телефона. Представьте себе, вы, живущие в Берлине, как бы вы себя чувствовали, если б вас поселили в трубке. Шепот, звук упавшей на пол спички был слышен через все картонки, а ихняя была средняя.
– Маня! (Из крайней картонки.)
– Ну? (Из противоположной крайней.)— У тебя есть сахар? (Из крайней.)
– В Люстгартене, в центре Берлина, собралась многотысячная демонстрация рабочих с красными знаменами… (Из соседней правой.)
– Конфеты есть… (Из противоположной крайней.)
– Свинья ты! (Из соседней левой.)
– В половину восьмого вместе пойдем!
– Вытри ты ему нос, пожалуйста…
Через десять минут начался кошмар: я перестал понимать, что я говорю, а что не я, и мой слух улавливал посторонние вещи. Китайцы, специалисты по части пыток, — просто щенки. Такой штуки им ни в жизнь не изобрести!
– Как же вы сюда попали? Го-го-го!.. Советская делегация в сопровождении советской колонии отправилась на могилу Карла Маркса… Ну?! Вот тебе и ну! Благодарю вас, я пил… С конфетами?.. Ну их к чертям! Свинья, свинья, свинья! Выбрось его вон! А вы где?.. В Киото и Иокогаме… Не ври, не ври, скотина, я давно уже вижу!.. Как, уборной нету?!!
Боже ты мой! Я ушел, не медля ни секунды, а они остались. Я прожил четверть часа в этой картонке, а они живут 7 (семь) месяцев.
Без труда угадывается эпизод с посещением Остапом и Кисой общежития студентов-химиков, имени монаха Бертольда Шварца:
По лестнице, шедшей винтом, компаньоны поднялись в мезонин. Большая комната мезонина была разрезана фанерными перегородками на длинные ломти, в два аршина ширины каждый. Комнаты были похожи на ученические пеналы, с тем только отличием, что, кроме карандашей и ручек, здесь были люди и примусы.
– Ты дома, Коля? — тихо спросил Остап, остановившись у центральной двери. В ответ на это во всех пяти пеналах завозились и загалдели.
– Дома, — ответили за дверью.
– Опять к этому дураку гости спозаранку пришли! — зашептал женский голос из крайнего пенала слева.
– Да дайте же человеку поспать! — буркнул пенал № 2. В третьем пенале радостно зашептали:
– К Кольке из милиции пришли. За вчерашнее стекло. В пятом пенале молчали. Там ржал примус и целовались.
Остап толкнул ногою дверь. Все фанерное сооружение затряслось, и концессионеры проникли в Колькино ущелье. Картина, представившаяся взору Остапа, при внешней своей невинности, была ужасна. В комнате из мебели был только матрац в красную полоску, лежавший на двух кирпичах. Но не это обеспокоило Остапа. Колькина мебель была ему известна давно. Не удивил его и сам Колька, сидящий на матраце с ногами. Но рядом с Колькой сидело такое небесное создание, что Остап сразу омрачился. Такие создания никогда не бывают деловыми знакомыми — для этого у них слишком голубые глаза и чистая шея. Это любовницы или еще хуже — это жены, и жены любимые. И действительно, Коля называл создание Лизой, говорил ей «ты» и показывал ей рожки.
Ипполит Матвеевич снял свою касторовую шляпу.
Остап вызвал Колю в коридор. Там они долго шептались.
– Прекрасное утро, сударыня, — сказал Ипполит Матвеевич, чувствуя себя очень стесненно. Голубоглазая сударыня засмеялась и без всякой видимой связи с замечанием Ипполита Матвеевича заговорила о том, какие дураки живут в соседнем пенале.
– Они нарочно заводят примус, чтобы не было слышно, как они целуются. Но, вы поймите, это же глупо. Мы все слышим. Вот они действительно ничего уже не слышат из-за своего примуса. Хотите, я вам сейчас покажу? Слушайте.
И создание, постигшее все тайны примуса, громко сказало:
– Зверевы дураки!
За стеной слышалось адское пение примуса и звуки поцелуев.
– Видите?.. Они ничего не слышат… Зверевы дураки, болваны и психопаты. Видите?
– Да, — сказал Ипполит Матвеевич.
– А мы примуса не держим. Зачем? Мы ходим обедать в вегетарианскую столовую, хотя я против вегетарианской столовой. Но когда мы с Колей женились, он мечтал о том, как мы вместе будем ходить в вегетарианку. Ну, вот мы и ходим. А я очень люблю мясо. А там котлеты из лапши. Только вы, пожалуйста, ничего не говорите Коле…
В это время вернулся Коля с Остапом.
– Ну что ж, раз у тебя решительно нельзя остановиться, мы пойдем к Пантелею.
– Верно, ребята, — закричал Коля, — идите к Иванопуло. Это свой парень.
– Приходите к нам в гости, — сказала Колина жена, — мы с мужем будем очень рады.
– Опять в гости зовут! — возмутились в крайнем пенале слева. — Мало им гостей!
– А вы дураки, болваны и психопаты, не ваше дело! — сказала Колина жена нормальным голосом.
– Ты слышишь, Иван Андреич, — заволновались в крайнем пенале, — твою жену оскорбляют, а ты молчишь.
Подали свой голос невидимые комментаторы из других пеналов. Словесная перепалка разрасталась. Компаньоны ушли вниз к Иванопуло.
Заключительные страницы романа «12 стульев» демонстрируют драматическую сцену: замученный погоней за сокровищами, Ипполит Матвеевич Воробьянинов убивает Остапа перед решающим рейдом за брильянтосодержащим стулом. «Это он от алчности, — привычно поучали нас советские литературоведы. — Вот где проявилась его уголовная сущность. Не захотел делиться. А еще бывший предводитель дворянства! Вот все они такие, бывшие, правильно им большевики по шеям надавали».
Казалось-бы, мысль правильная и уж совсем не булгаковская. Уж он-то «до конца пронесший великолепное презрение», был чуть ли не единственным официально разрешенным белогвардейцем, проживавшим в советской Москве. Если «12 стульев» написал Булгаков, зачем же он превращает Ипполита Матвеевича, символ старой России, не просто в нелепого растяпу, а в кровавого монстра?
Но разве Киса убивал Остапа только из алчности? Да, великий комбинатор то ли в шутку, то ли всерьез, намекал, что не даст бывшему предводителю никакой доли, если удастся добыть брильянты, но был и другой мотив.
Ипполит Матвеевич за время мытарств пережил множество унижений: бывал избит, вынужден был вести себя по-лакейски, попрошайничал, получил кличку Киса (а ведь так в детстве называла его мама, о чем он наивно поведал своему молодому напарнику, не ожидая, что тот воспользуется светлым воспоминанием для создания чуть ли не уголовного прозвища). Ипполит Матвеевич в лице Остапа отомстил всему новому обществу, лишившему его прежнего образа жизни.
Есть как минимум еще одно произведение Булгакова, где дворянин мстит одолевшей его власти, это небольшой рассказ «Ханский огонь». Бывший владелец некогда роскошной усадьбы тайно приезжает в СССР из-за границы, чтобы посмотреть, что стало с его имуществом. Выясняется, что теперь там музей. По комнатам, овеянным семейными преданиями, расхаживают какие-то ротозеи, голодранцы под руководством экскурсоводов, несущих о былом быте полную ахинею. Дождавшись ночи, бывший хозяин, ведущий происхождение от древних татарских князей, поджигает усадьбу. Ипполит Матвеевич, «любивший деньги больше, чем надо», до такого не додумался, но как не стараются авторы «12 стульев» приписать ему, в соответствии с социальным заказом, гнусную мыслишку: «Бриллианты все мои, а вовсе не шесть процентов», чувствуется, что было в этом поступке что-то еще.