Анекдот, заканчивающийся словами «…и испортила ему всю ссылку», любили упоминать советские интеллектуалы, когда речь заходила о женах декабристов. Да, право смеяться над мрачными страницами своей истории у русских не отнять, но черный юмор черным юмором, а в действительности верным подругам героев Сенатской площади было, конечно, не до мыслей о том, как бы помешать «вольготной» холостяцкой жизни своих ссыльных супругов. Жены декабристов отправлялись в Сибирь, чтобы по возможности смягчить и скрасить лишения мужей. О том, насколько эти тяготы были суровыми, можно судить хотя бы по одной из книг А. П. Чехова, произведших на меня сильное впечатление в юности — «Остров Сахалин». Она о том, что даже на излете Российской империи на принудительные работы лучше было не попадать, т. е. посвящена исследованию жизни отправленных в дальние восточные края преступников и написана спустя полвека после амнистии декабристов. А в их времена каторга была, наверно, еще страшнее.
Были ли жены декабристов первыми, кто добровольно разделял суровые судьбы своих мужей? Ниже речь пойдет о временах императриц Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны, когда неугодных и неблагонадежных представителей знатных родов тоже довольно часто отправляли «в места отдаленные», лишив имущества и титулов. Мы увидим, что благородным дамам в России зарекаться от тюрьмы и сумы не следовало не только после декабря 1825 г.
Трагедия Долгоруковых
В 1730–1740 гг. Россией правила не слишком одаренная государственными талантами императрица Анна Иоанновна. Реальная власть в то десятилетие была сосредоточена в руках бессменного фаворита царицы — Эрнста Иоганна Бирона, человека жестокого и жадного. Он «несколько злоупотребил» и без того малосимпатичными российскими репрессивными обычаями, причем испытать на себе тяжелый нрав временщика могли не только бесправные крестьяне, с которых в ту пору недоимки собирались особенно безжалостно, но и самые знатные вельможи.
В 1730 г. одними из первых в немилость угодили князья Долгоруковы, представители одного из знатнейших родов России, и это не удивительно: всего за несколько недель до прихода к власти Анны Иоанновны они едва не заняли российский престол. Во время недолгого правления 14-летнего Петра II в руках этой семьи было сразу два политических «козыря»: Иван Алексеевич Долгоруков был ближайшим другом молодого государя, а его сестра Екатерина Алексеевна — невестой. К их большому несчастью, Петр II умер от оспы. Призванная из Курляндии новая царица, как и полагается в таких случаях, стала избавляться от политических конкурентов. Члены ветви рода Долгоруковых, к которой принадлежали бывший друг и бывшая невеста умершего царя, были почти в полном составе отправлены в ссылку. Особенно ужасной оказалась судьба Ивана Алексеевича.
Подробные записи о мытарствах опального семейства оставила жена князя-мученика Наталья Борисовна, урожденная Шереметева. На момент начала злоключений ей было 16 лет, ее мужу, за которым она последовала в ссылку — 20.
Поначалу Долгоруковых просто разогнали из Москвы по дальним имениям, причем добираться позволили своим ходом. Они, как люди чрезвычайно богатые, взяли в путь всё необходимое, ехали с комфортом, даже охотились в своих встречавшихся по пути имениях. Молодая Наталья Борисовна, от которой в связи с опалой мужа отвернулись все родственники, страдала уже на этом этапе изгнания. По непрактичности своей она плохо подготовилась к дороге, а новые родственники не торопились позаботиться о невестке:
Настигла нас ночь, принуждены стать в поле, а где, не знаем, на дороге ли, или свернули, никто не знает, потому что все воду объезжали. Стали тут, палатки поставили. Это надобно знать, что наша палатка будет всех дале поставлена, потому что лучшее место выберут свекру, подле поблизости золовкам, а там деверям холостым, а мы будто иной партии: последнее место нам будет. Случилось и в болоте; как постель снимут — мокра, иногда и башмаки полны воды. Это мне очень памятно, что весь луг был зеленый, травы не было, как только чеснок полевой; и такой был дух тяжелый, что у всех головы болели, и когда мы ужинали, то мы все видели, что два месяца взошло, ординарный большой, а другой подле него поменьше, и мы долго на них смотрели, и так их оставили, спать пошли. Поутру мы встали, свет нас осветил, удивлялись сами, где мы стояли: в самом болоте и не по дороге, как нас Бог помиловал, что мы где не увязли ночью, так оттуда насилу на прямую дорогу выбились.
Здесь речь, конечно, не о политических репрессиях, а о черствости и чванстве. Новые родственницы могли бы взять юную княжну на ночлег в более сухую палатку, в тесноте да не в обиде. Однако вскоре семья столкнулась с настоящим государственным произволом. Когда Долгоруковы уже добрались до дальних имений, где им надлежало пережидать опалу, из Москвы прибыл крупный вооруженный конвой с приказом доставить их в сибирский город Березов — традиционное место ссылки побежденных политических соперников. (Незадолго до своих мытарств сами Долгоруковы сослали туда заворовавшегося князя Меньшикова). С этого момента начинается эпопея гулаговской трагичности:
Увидели, что прямо к нашему дому едут; в коляске офицер гвардии, а по телегам солдаты двадцать четыре человека. Тотчас узнали мы свою беду, что еще их злоба на нас не умаляется, а больше умножается. Подумайте, что я тогда была! Упала на стул; а как опомнилась, увидела полны хоромы солдат. Я уже ничего не знаю, что они объявили свекру; а только помню, что я ухватилась за своего мужа и не отпускаю от себя; боялась, чтоб меня с ним не разлучили. Великий плач сделался в доме нашем: можно ли ту беду описать?… Велели наши командиры кареты закладать; видно, что хотят нас везти, да не знаем куда. Я так ослабела от страху, что на ногах не могу стоять…
Я уже опомнилась и стала просить, чтоб меня отпустили на квартиру собраться; офицер дозволил. Как я пошла, и два солдата за мной; я не помню, как меня мой муж довел до сарая того, где мы стояли. Хотела я с ним поговорить и сведать, что с нами делается; а солдат тут, ни пяди от нас не отстает; подумайте, какое жалостное состояние… офицер объявил, что велено вас под жестоким караулом везти в дальние города, а куда — не велено сказывать. Однако свекор мой умилостивил офицера и привел его на жалость; сказал, что нас везут на остров, который отстоит от столицы на четыре тысячи верст и больше, и там нас под жестоким караулом содержать, к нам никого не допущать, ни нас никуда, кроме церкви, переписки ни с кем не иметь, бумаги и чернил нам не давать…
Далее описывается плавание по реке на неком судне, во время которого произошло много неприятностей, связанных с погодой:
Этот водяной путь много живота моего унес. Однако все переносила, всякие страхи, потому что еще не конец моим бедам был; на большие готовилась, для того меня Бог и подкреплял.
Затем водный маршрут перешел в сухопутный, но легче не стало:
Доехали мы до города Соликамска, где надобно было выгружаться на берег и ехать сухим путем… Какая же это дорога? Триста верст должно было переехать горами, верст по пяти на гору и с горы также; они же как усыпаны диким камнем, а дорожка такая узкая, в одну лошадь только впряжено, что называется гусем, потому что по обе стороны рвы; ежели в две лошади впрячь, то одна другую в ров спихнет; оные же рвы лесом обросли. Не можно описать, ,какой они вышины; как взъедешь на самый край горы и посмотришь по сторонам — неизмеримая глубина; только видны одни вершины леса, все сосны да дуб, от роду такого высокого и толстого леса не видала. Это каменная дорога; я думала, что у меня сердце оторвет; сто раз я просилась: дайте отдохнуть! Никто не имеет жалости; а спешат как можно наши командиры, чтоб домой возвратиться; а надобно ехать по целому дню, с утра до ночи, потому что жилья нет, а через сорок верст поставлены маленькие домики для пристанища проезжавших и для корма лошадям.. Один день весь шел дождь и так нас вымочил, что как мы вышли из колясок, то с головы до ног с нас текло, как из реки вышли; коляски были маленькие, кожи все промокли, закрыться нечем; да и приехавши на квартиру, обсушиться негде, потому что одна только хижина, а фамилия наша велика, все хотят покою.
Арестантов передают местным властям, и ситуация снова ухудшается. Даже прежние конвоиры кажутся милыми и домашними:
Сколько мы в этой дороге были недель — не упомню. Доехали до провинциального города того острова, где нам определено жить. Сказали нам, что путь до того острова водой и тут будет перемена; офицер гвардейский поедет обратно, а нас препоручат тутошнего гарнизона офицеру, с командой 24 человека солдат… Это столько жалко было, что и каменное сердце умягчилось; плакал очень при расставании офицер и говорил: «Теперь-то вы натерпитесь всякого горя; эти люди необычайные; они с вами будут поступать, как с подлыми, никакого снисхождения от них не будет».
Следующий водный участок пути до Березова оказался хуже прежнего:
Пришли мы к судну; я ужаснулась, как увидела, великая разница с прежним; от небрежения дали самое негодное, худое… Все судно из пазов доски вышли; насквозь дыры светятся; а хоть немножко ветер, так все судно станет скрипеть; оно же черное, закоптелое, как работники раскладывали в нем огонь, так оно и осталось, самое негодное, никто бы в нем не поехал. Оно было отставное, определено на дрова; да как очень заторопили, не смели долго нас держать, какое случилось, такое и дали; а может быть, и нарочно приказано было, чтоб нас утопить…
Принуждены были новому командиру покоряться; все способы искали, как бы его приласкать; не могли найти, да в ком и найти? Дай Бог и горе терпеть, да с умным человеком! Какой этот глупый офицер был: из крестьян, да заслужил чин капитанский; он думал о себе, что он очень великий человек, и, сколько можно, надобно нас жестоко содержать, как преступников. Ему казалось подло с нами и говорить; однако со всей своей спесью ходил к нам обедать. Изобразите это одно, сходственно ли с умным человеком, в чем он хаживал: епанча солдатская на одну рубашку да туфли на босу ногу, и так с нами сидит? Я была всех моложе и невоздержанна; не могу терпеть, чтоб не смеяться, видя такую смешную позитуру; он это видя, что я смеюсь, или то удалось ему приметить, говорит, смеясь: «Теперь счастлива ты, что у меня книги сгорели, а то бы с тобою сговорил!»… Итак, мы с этим глупым командиром плыли целый месяц до того города, где нам жить…
В Березове Долгоруковых поместили в маленьком одноэтажном деревянном доме почти без мебели. Домик был окружен острогом. Княгиня Наталья Борисовна с мужем поселились в сарае, разделенном внутри перегородкой, с наскоро поставленными туда двумя печами. Посреди двора был прудик, где летом плавали утки и гуси. Кроме кормления этих птиц никаких занятий и развлечений у заключенных не было. Им не разрешалось появляться за оградой (кроме выхода под вооруженным конвоем в церковь), общаться с кем бы то ни было, иметь писчие принадлежности.
Со временем Долгоруковы смогли правдами и неправдами добиться некоторых послаблений, но политические противники не успокоились. В 1738 г. условия содержания князя Ивана, оговоренного недоброжелателями, ужесточили: разлучили с семьей, посадили в одиночное заключение, где кормили «настолько, чтобы он не умер с голоду». Вскоре его и других заподозренных в измене ссыльных, подвергли дальнейшим репрессиям.
Князя Ивана посадили в Тобольске в острог, где держали на цепи, прикованным к стене, в ножных и ручных кандалах. Чтобы измучить его, ему не давали спать. Доведенный до полного нервного расстройства, он стал бредить о своем прошлом и, ловко допрошенный, рассказал подробно о том, как составлено было ложное завещание Петра II. Для Бирона этого было более чем достаточно, чтобы отправить его на пытку и казнь.
Подробности о пытках, казнях и преследованиях времен Бироновщины, можно узнать из произведений П. В. Долгорукова — представителя одного из следующих поколений этого славного семейства (см. «Время императора Петра II и императрицы Анны Иоанновны: Из записок князя П. В. Долгорукова». М., 1997). Мы же задержимся лишь на описании судьбы сестры Ивана Алексеевича, бывшей государевой невесты Екатерины Алексеевны. Она хоть и не была предтечей декабристских жен в полном смысле, но тоже пострадала и долгие годы хранила верность своему вдовьему статусу.
После нескольких лет отбывания семейной ссылки в Березове, Екатерину Алексеевну отправили в Горицкий Воскресенский монастырь, что на Белом озере. Значит ли это, что ее просто попросили уехать подальше от двора, чтобы впредь воду не мутила и глаза не мозолила? Ведь Новгородская губерния — не ахти какая даль. Вот что пишет об этом традиционном месте ссылки опальных знатных жещнин П. В. Долгоруков:
Этот монастырь, построенный среди глухих лесов, не раз служил государственной тюрьмой. Основанный княгиней Ефросиньей, вдовой князя Андрея Иоанновича Старицкого, сына Иоанна III, он сделался местом заключения своей основательницы… Вслед за тем там была заключена невестка Иоанна Грозного, Прасковья Михайловна Саловая… После падения Годунова, царевна Ксения провела в Горицком монастыре несколько тяжелых месяцев.
Так что монастырь для насильно заключенных туда это скорее полноценная тюрьма, чем место комфортной почетной ссылки. Для Екатерины же Алексеевны православная обитель и вовсе стала местом одиночного заключения, беспросветного в прямом смысле этого слова:
На заднем дворе монастыря стояла изба с небольшими отверстиями вместо окон; дверь ее была всегда заперта тяжелым висячим замком. Эта изба служила тюрьмой бывшей невесте Петра II… К игуменье, бывшей крепостной, она относилась с нескрываемым презрением. Как-то раз грубая старуха замахнулась четками и хотела ударить княжну; та спокойно уклонилась от удара, выпрямилась во весь рост и указала на дверь: «Ты должна уважать свет и во тьме, — сказала она, — не забывай, что я княжна, а ты холопка!» Игуменья смутилась и вышла беспрекословно. В другой раз губернатор, объезжая губернию, посетил монастырь. Его принимали с большой торжественностью. Игуменья повела его к княжне; княжна при входе гостей не встала и в ответ на замечание молча повернула вошедшим спину. В наказание заколотили единственное оконце ее кельи и оставили ее в полной темноте. Так томилась она в течение двух лет, до воцарения императрицы Елизаветы.
В примечании уточняется, что не весь свой срок узница отбыла в Горицком монастыре. Вскоре ее перевели в Рождественский близ Томска, где и произошло пострижение в монахини «разрушенной невесты,… девки Катерины, Долгоруковой дочери».
Пострижение происходило в присутствии караульного обер-офицера, доставившего ее из Тобольска; княжна Екатерина, по обычаю всех насильственно постригаемых в монашество в XVII и XVIII вв., не произнесла ни одного монашеского обета, храня упорное молчание на вопросы, предлагаемые ей иеромонахом. Рождественский монастырь был крайне беден, не имея никаких вкладов и земельных владений и не получая ничего от казны на свое содержание: монахини питались мирским подаянием, и так как княжна Екатерина ничего не получала от казны на свое содержание, то пропитывалась тем же способом. Предания о княжне Екатерине Долгоруковой, доселе живущие среди томских обывателей, рассказывают следующее: содержалась она в монашеской келье под строгим караулом, не покидавшим ее ни днем, ни ночью; она получала позволение лишь иногда, для развлечения, подняться на монастырскую колокольню, с высоты которой был виден весь город Томск.
Екатерине Долгоруковой относительно повезло: через 2 года после ее заточения в монастырь режим Бирона пал, и следующая государыня — Елизавета Петровна — вызволила опальную княжну, восстановив в правах. Правда, на свободе бывшая государева невеста прожила недолго, умерла в 35-летнем возрасте.
Графиня на Колыме
Основой следующего сюжета стала книга историка середины XIX в. М. Д. Хмырова «Графиня Екатерина Ивановна Головкина и её время», почти неизвестная современным любителям истории.
Екатерина Ивановна Головкина не просто без потрясений пережила десятилетие Бироновщины. Этот режим был для нее, напротив, вполне благоприятен. Для императрицы она стала ближайшей фрейлиной. Анна Иоанновна и умерла-то едва ли не на руках графини Головкиной. По отношению же к следующей правительнице — Анне Леопольдовне — наша героиня и вовсе не могла быть нелояльной: регентша приходилась ей племянницей.
Могущество Екатерины Ивановны заключалось в том, что ее дедом был знаменитый князь Ф. Ю. Ромодановский — не просто один из ближайших соратников Петра I, а, пожалуй, единственный человек, которому царь… искренне подчинялся как старшему товарищу.
В опале Екатерина Ивановна оказалась в начале правления Елизаветы Петровны. Правда, в немилость впала не она сама, а ее муж, Михаил Гаврилович Головкин, сын знаменитого петровского канцлера. Он возглавил кружок заговорщиков, решивших сделать принцессу Анну Леопольдовну не регентшей, а полновластной императрицей, за что и был осужден… тем же генерал-прокурором Ушаковым, который незадолго до этого разгромил Долгоруковых. Бирона, казалось бы, свергли, но прежний карательный аппарат работал на новую власть как ни в чем ни бывало (напоминает деятельность сталинского судьи Вышинского, который выказывал служебное рвение и при царском режиме, и при большевиках).
Екатерина Ивановна стойко приняла удар судьбы и отправилась в ссылку вместе с супругом, хотя могла и не ехать без всяких для себя светских последствий. Очередное подтверждение того, что поступок жен декабристов — скорее давняя российская традиция, чем уникальный подвиг.
Удивительным в приговоре, вынесенном графу Головкину, было место ссылки — населенный пункт Германг или Ерман в Сибири. На тогдашних географических картах он фигурирует еще и как Ярмонка. Героев предыдущего сюжета тоже, казалось бы, сослали в Западную Сибирь, но давно обжитый город Березов — сущий географический пустяк по сравнению с Ерманом, который находится… на Колыме (сейчас это Среднеколымск). Так что отнюдь не товарищ Сталин придумал ссылать в те края провинившихся. Уже XVIII в. тундра вовсю заселялась невольниками всех мастей, в том числе такими знатными, как Головкины.
Городок Ярман на карте 1745 г.
Вот что известно об истории городка Ермана:
«Сей острог, — рассказывает посещавший его в 1787 году флота капитан Сарычев, — назывался прежде Ярмонка, по причине собиравшихся в нем, для торгу, всех окрестных жителей, как-то тунгусов, якутов и юкагирей. С якутскими купцами и казаками меняли они, на мелочные товары и табак, кожи разных зверей, лисиц, выдр, россомах, горностаев, белок, более же всего соболей, которых по Колыме ловилось чрезвычайно много, так что годовой пошлины собиралось в казну до девяноста сороков соболей, полагая одного с десяти; почему и называлось это десятинная подать. Теперь соболиных промыслов не стало, потому, что соболей по Колыме совсем нет; отчего рушилась и ярмонка».
В отличие от Долгоруковых, которые хоть и вынуждены были покинуть столицу, но не были ограничены в количестве багажа, отправляющиеся на Колыму опальные супруги Головкины могли взять с собой лишь регламентированный набор вещей. Вот фрагмент этого списка:
Женскаго, из простых же шелковых материй и шлафорков и подшлафорков, с принадлежащим исподним, на персону по четыре-ж пары. Кроме того, что уже поныне на них имеется.
Белья:
Сорочек, как мужескому, так и женскому полу, по две дюжины на персону.
Скатертей на фамил ию по одной дюжинъ, к тому салфеток, из ординарныхъ, по шести дюжин на фамилию.
Простынь и наволок на постели и на подушки по дюжине на персону, из простых же.
На каждую персону по перин, с изголовьями и подушками.
Одеял каждому по два: одно теплое, другое холодное.
По полудюжине на каждую же персону колпаков.
По две теплые шапки.
По шлафорку.
По одной домашней шуб или по тулупу.
По одной дорожной большой шуб и по епанч.
Платков по две дюжины.
Обуви полдюжины или сколько у кого сыскаться может.
Которые люди при них поедут, тем их людское платье отдать, что при них есть.Посуды столовой оловянной на фамилию:
Блюд разных мелких и глубоких по одной дюжин.
Тарелок по три дюжины.
Ложек по одной дюжин серебряных.
Ножей простых по одной дюжин.
Шандалов медных по две пары.
Чайной прибор, медный или оловянный один.
Вроде, и не прожиточный минимум, разрешили даже взять с собой несколько слуг, но знакомая рука репрессивного государства чувствуется вполне.
Питание ссыльных предполагалось за казенный счет:
«Содержание падших величий, осужденных 18 января 1742 г., определялось повелением: «им и женам их и детям, в пути и тамо (т. е. на месте ссылки), давать кормовых на каждую мужеска и женска полу персону по одному рублю на день, да на людей (прислугу), мужеска и женска полу, каждому человеку по 10 копеек на день». Каждая ссылаемая «фамилия» вверялась сопровождению до места назначения и бдительному надзору особого конвоя: «из гвардии по одному обер-офицеру, по одному капралу и 8 человек солдат».
Путь Головкиных из Петербурга в Ерман лежал, через Москву, Нижний Новгород, Казань, Мамлыж, Оханск, Пермь, Кунгур, Екатеринбург, Шадринск, Тюмень, Тобольск, Томск, Красноярск. Дальше следовало плыть на судах по Енисею, Тунгусске, Лене в Якутск. Устойчивого маршрута не существовало. Сопровождавшему ссыльных офицеру Берху приходилось лавировать, выбирая между сухопутными и речными, летними и зимними дорогами, рассчитывая при этом запасы продовольствия.
…лейтенанта Лаптева извещение, что санная дорога от Енисейска продолжается только до с. Сполошнаго, т. е. на 1130 верст, а далее тянется единственно верховая, отложил выезд свой из Енисейска до последнего зимнего пути, с тем, чтоб поспеть на р. Лену ко времени ее вскрытия и уже Леною плыть до Якутска. «Иначе, — доносил Берх сенату, — пришлось бы на Лене ждать вскрытия и, быть может помереть с голоду, за крайней скудостью провианта».
Дорожные трудности усугубляло то, что Сибирь в ту пору была полна беглыми каторжниками, сбивавшимися в поселения, где зачастую не действовали законы Российской империи. В связи с этим в дороге нередки были такие происшествия:
Сцена произошла вследствие того, что Берхъ, недовольный помещением, отведенным енисейскими властями его передовым рейтарам, велел «обыскать» другие квартиры и самоуправно распорядился ими в пользу своих рейтар. Но «протоколист Ветчинников, — сказано в рапорте Сибирской канцелярии правительствующему сенату, от 13 октября 1743 г., — оных рейтар в квартиру к себе не пустил, а того де города городничий, Григорий Даурской, и при нем несколько человек с дубьем, не допустя оных рейтар войти в покой, били дубьем и поленьями. И на ту же драку собралось еще более ста человек в малое время, которые де знатно были уже к тому готовы. В том числе еще несколько было шельмованных людей, у которых и ноздри вырваны. И многими бранными словами поносили, и прогнали тех рейтар ко двору, в котором стояли арестанты, и оступили около ворот по об стороны, от чего имеющиеся под караулом его, Берха, приведены были в так немалый ужас, что принуждены были идти во внутренние покой и быть в великом страхе.
Еще немного «восточносибирской логистики», показывающей, что каждый рейс из Петербурга на Колыму совершался как в первый раз и был сродни подвигу первопроходцев. Но наши страдальцы, в отличие от героев эпохи великих географических открытий, направлялись на Дальний север не по доброй воле. Следующие цитаты из книги М. Д. Хмырова всё о том же: путь был очень долгим и очень трудным.
…Якутск, куда невольные странники отправились сухопутно и прибыли 16 августа. Здесь узнав, что Лена становится в начале сентября, Берх не поехал ею до Якутска, но решил ждать в Иркутске зимы, при чем требовал от местного начальства известий о тракте до Якутска и, далее, до Ерманга. Из сведений, собранных таким порядком, оказывалось, что от Иркутска до Якутска, зимним путем, 2266 в., а сколько верст от Якутска до Ерманга — неизвестно. Кроме того, Берха предупреждали, что от Якутска можно ехать безбедно только до с. Сполошного, оттуда же до острогов Витимского и Олекминского «путь многотрудный», и между этими острогами более 1000 верст «пустоты», а подвод пожалуй не найдется. Если же завесновать в Сполошном, то оттуда до Якутска точно также едва ли можно отыскать суда. Поэтому Берх просил Иркутскую канцелярию немедленно приступить к заготовке судов на Лене, а сам располагал, зимою же, следовать в Верхоленск, оттуда, весною, отплыть в Якутск и, летом, — пробираться из Якутска к месту назначения…
…на вершних лошадях вьюками (а санного пути в тех местах не бывало) и кладется токмо на каждую лошадь по пяти пуд; а будучи в пути, провианта нигде получить невозможно; и посылающиеся от Якутской канцелярии за нужнейшими ее императорского величества делами ездят от Якутска до Колымских зимовий и до среднего острога, называемого Ермонга, недель по десяти». Посвятив десятидневное пребывание в Якутске приему провианта с лошадьми, печений сухарей и изготовлению сум (вьюков), а также четверых нарт для супругов Головкиных с их двумя горничными, Ознобишин, 4 февраля, оставил Якутск и, 18 февраля, на реке Тукулан, в 100 верстах за Алданской заставой, сдал свою команду, с арестантами и деньгами, прапорщику Пальмштругу, который в тот же день поехал с арестантами вперед, налегке, а провиантским вьюкам велел следовать за собою, по мере возможности.
Тут, супруги Головкины, уже истомленные двухлетним странствованием по сибирским пустыням и познакомившиеся, на пути от Якутска, с ездою на собаках, начали испытывать все прелести путешествия по тогдашней Восточной Сибири.
«Дорога от Алдона до Верхоянскаго хребта, — свидетельствует ехавший ею в 1808 г. ученый Геденштром, — есть одна из труднейших во всей Якутской области. Летом она почти непроходима. Топи (мокрые места) и частые ручьи, которые, по крутизне течения, от дождей разливаются и задерживают проезжающих иногда по нескольку недель.
Приехав в Ерман, Головкины сразу же столкнулись с угрозой голода:
«Трудно себе представить грустное этой местности, — восклицает один из новейших описателей забытого Ерманга. — Собачий острог, можно сказать, утонул в тундристых болотах, с низменной, сырой почвой кругом, и находится под влиянием самого холодного климата; морозы доходят там до 50°; зима продолжается десять месяцев, в которые солнца не видно; оно в первый раз показывает лучи свои, одним краем, в декабре месяце».
Головкиным, прежде всякого знакомства с этими и другими климатическими условиями Ерманга, пришлось испытывать почти голод, как показывает это следующая выдержка из донесения Пальмштруга Сенату от 1 февраля 1745 г.: «По прибытии в Ярманг, называемое среднее колымское зимовье, никакого хлеба, соли и мяса в продаже не имеется, а имеется токмо провиант, одна мука арженая, присланная от якутской воеводской канцелярии, для содержания команды моей солдатам. И арестантам, кроме казенного провианта, питаться нечем…
В том же донесении, Пальмштругъ, изображая экономические и бытовые условия Ерманга, писал: «А здесь, в Ярманге жителей весьма малое число и питаются токмо одною рыбою; а иногда, по времени, бывает рыбе не лов, как и сего году; то и жители терпят голод и едят сосну. А арестантам, яко то непривыклым людям, снести невозможно. К тому ж и рыбою удовольствоваться в неуловное время не можно. И о том как высокоправительствующий сенат соблаговолит».
Пальмштругъ: «Четвертой месяц команда моя без провианту терпит голод. Поныне же в здешнем месте провианту и в продаже не имеется, а жители питаются одною рыбою. И ныне и рыбных кормов не только купить у жителей не сыщешь, и сами голодом помирают и едят сосну. А что к осени рыбных кормов у них было запасено до вскрытия льда с рек, то прибывшим сюда для переписи и свидетельства мужеска полу душ, сибирского гарнизона капитаном Гаврилою Хатунскимъ, собаками прикормлено, на которых он в Ярманг приехал с реки Индигирки, из местечка Ожегина и из прочих мест, которых собак держал он в Ярманге недели четыре».
Вот так: рыбы нет (скормлена собакам), но вы держитесь, хотя прокорм заключенных, конечно же, входит в обязанности правительства. А оно и не уклоняется от своих обязанностей: пересматривает в ответ на запросы конвойного офицера нормы рациона, высылает провиант. Только вот письма и грузы с Колымы в столицу и обратно идут месяцами, и польза от этих бюрократических усилий близка к нулю. Зато блюсти строгость режима — это дело непременное:
Строгость, с которою — если верить официальным документам — содержались Головкины в Ерманге, доходила до того, что 10 февраля 1748 г. Пальмштруг почтительно спрашивал Сенат: пускать ли Головкиных с их людьми на исповедь и 9 апреля 1749 г. получил разрешение на это, с тем однако: чтоб попам, при входе к арестантам и выходе от них, был «чинен осмотр» — во избежание проноса писем и проч.
Впрочем, былое богатство, отчасти привезенное на Колыму, защищало ссыльных супругов Головкиных от скатывания на грань выживания. Да и на нарушения режима надзиратели, похоже, закрывали глаза:
Но, кроме официальных документов, есть еще устные предания, из которых, по свидетельству слышавшего их на месте, вот что известно о житье-бытье опальных Головкиных в Ерманг: «Несмотря на свободу, которою пользовался граф на месте своей ссылки, он находился однако под стражей; когда он выходил из дому, за ним неотлучно следовали два солдата с ружьями; на ночь, небольшой домик, в котором он жил отдельно от других, постоянно стерегли часовые. По воскресным и праздничным дням Головкина водили в приходскую церковь; здесь, однажды в год, после обедни, он должен был… скрестивши на груди руки, выслушивать какую-то бумагу, за которой следовало увещание священника. Во время чтения этой бумаги, солдаты приставляли штыки к груди политического преступника. В течение года, непременно, два раза в Среднеколымск приезжал комиссар из Зашиверска, для наблюдения за поведением ссыльного преступника и его стражей.
Тамошние жители очень хорошо помнят, что граф приехал в Среднеколымск в болезненном состоянии, потом поправился; только не мог выносить продолжительного зимнего времени и не выходил из дому, ибо в холода болели у него ноги; графиня находилась при нем безотлучно, читала ему какие-то книги и сама заведовала домашним хозяйством. Между прочим, про графа рассказывают один любопытный случай: не смотря на то, что Головкин имел у себя деньги на свои нужды, он любил заниматься рыболовством. Вблизи Среднеколымска, впадает в реку Колыму небольшая речка Анкудинка, разбившаяся, при впадении своем, на несколько рукавов. Один из этих рукавов граф взял за себя; весною, когда из Колымы рыба идет в речку, он его перегородил и добывал очень много рыбы. Казачий урядник, позавидовав удаче Головкина, пришел с людьми и отобрал поставленные графом верши, отзываясь тем, что речной рукав этот прежде принадлежал ему. Видя такое насилие, Головкин вышел из себя, начал было кричать и спорить, но вдруг как бы опомнился и спокойно сказал уряднику: «делать нечего, я уступаю тебе речку, но вместе с этим прошу войти в мой дом». Урядник пришел и граф встретил его следующими словами: «если бы ты в Петербурге осмелился сделать мне что нибудь подобное, как ты меня обидел, то я затравил бы тебя собаками и они разорвали бы тебя в клочки; но теперь, в моем положении, я должен смириться, ибо вижу в лице твоем перст Божий, наказующий меня за мои тяжкие грехи. Этим случаем ты заставил меня искренно раскаяться в прошлой моей гордости. Вот тебе, на память обо мне, 50 рублей. На эти деньги поправь твой ветхий дом».
И все-таки Сибирь есть Сибирь:
Не только год, ни один из дней всего этого времени почти ничем не отличался от другого такого же. Однообразие самое неумолимое окружало Головкиныхъ, проникало в малейшую подробность пустынного быта их, с математическою точностью обтачивало каждое завтра изгнанников по образчику всегда одинакового вчера. Самые отступления от такой бесцветной ежедневности выражались всегда в одних и тех же формах. Прикочуют, например, к русскому жилью окрестные народцы, — якуты, тунгусы, ломуты, юкагиры, обнимут своими чумами небольшую окружность острога; приедет из Зашиверска комиссар с несколькими ларечными, оберет у народцев обычный ясак, чумы сложатся, и народцы убегут на своих оленях или лыжах. Или переночует в острог какой нибудь чиновник из Якутска, следующий на Анадырь, и расскажет острожанам кучу прошлогодних петербургских новостей; или таинственно, под сильным конвоем, проследует через острог, какой нибудь ссылаемый в Охотск раскольник, попавшийся из множества других раскольников, сотнями и тысячами добровольно сожигавшихся тогда в неведомых сибирских чащах.
Михаил Гаврилович Головкин умер в Ермане в 1755 г. так и не дождавшись помилования. Екатерина Ивановна перевезла гроб с его залитым воском телом в Москву и похоронила в Георгиевском монастыре. Сама она прожила до 1790 г., не интересуясь, впрочем, новыми веяниями екатерининских времен и не участвуя в светской жизни.
Прочитав записки П. В. Долгорукова, я задался вопросом: а не планируют ли горячие поклонники Чингизхана, Ивана Грозного, Петра Первого, Ленина, Сталина и прочих «вот-это-мужиков-так-мужиков» пополнить свой список великих государственных деятелей еще и именем Бирона? А что, он ведь тоже жестко громил либеральную крамолу, боролся за абсолютизм, укреплял государственную власть. Правда, людей истребил «сосвем немного» всего 11 тысяч (видимо, в этом количестве учтены только дворяне). Наверно поэтому, и не дотягивает до членства в ордене великих российских тиранов. Да к тому же немец, а этот «грех» у нас не могут перекрыть никакие госзаслуги.
Впрочем, мнение о том, что время Бироновщины, «несмотря на некоторые перегибы», было вполне вполне прогрессивным, не чуждо даже автору рассмотренной выше биографии графини Головкиной М. Д. Хмырову:
Как ни грустна такая истина, не следует забывать, что именно этому десятилетнему царствованию принадлежит утверждение того политического значения России, которое постоянно имел в виду Петр I, а возвела на высокую степень Екатерина II. Россия Анны Ивановны, окровавленная Бироном, во всех случаях блистательно заявляла себя Европе и навсегда приобрела почтение Азии. С другой стороны, Россия Анны Ивановны управлялась внутри с большим порядком и системою, нежели прежде и, может быть, после Анны Ивановны; военные силы ее были в состоянии очень хорошем; финансы, несмотря на казнокрадство Бирона — в удовлетворительном; торговля ее с Англией, Голландией, Китаем и Персией процветала; горное дело разрабатывалось; коннозаводство получило правильное устройство. Императрица заботилась об образовании подданных, благоволила к науке, снаряжала ученые экспедиции, учредила кадетский корпус, великолепно по своему времени обстроила Петербург и хотя усилила придворную роскошь, но за то совершенно уничтожила придворное пьянство.
Но этот полузабытый автор середины XIX в., в отличие от нынешних историков, рисует все неприятные подробности той «цены», которой дается «прогресс». Современные же историки зачастую никак не могут преодолеть марксистского наследия, и видят в державном насилии лишь игру социальных сил и «необходимое зло», без которого не построить мощного государства.
Загубленные жизни, семьи, таланты, традиции смотрят с укором на любителей «жесткой руки» со страниц исторических источников. Графиня Головкина стала последней в роду Ромодановских. Что же касается Долгоруковых, то их мартиролог продолжился и в XX веке.
Постановление о расстреле М. М. Долгорукова.